Психология

Франц Кафка «В исправительной колонии. Франц Кафка - «В исправительной колонии В исправительной колонии франц кафка

"В исправительной колонии" - рассказ австрийского писателя Франца Кафки.

Сюжет

Безымянный путешественник прибывает в исправительную колонию на отдалённом острове. Ему предлагают присутствовать на казни провинившегося солдата. Казнь представляла собой помещение осуждённого в "особого рода аппарат" для казней. Аппарат работал по следующему принципу: он выцарапывал на теле человека нарушенную им заповедь, затем переворачивал его на другую сторону и снова выцарапывал те же слова, только уже глубже, и так до тех пор, пока провинившийся не умрёт. Этот аппарат очень нравился офицеру, который заведовал им. Но новый комендант колонии хотел отказаться от такой казни, чему противился офицер, считавший этот аппарат очень нужным. Офицер просит Путешественника поддержать его на собрании командования колонии, но Путешественник отказывается. Тогда офицер сам ложится в этот аппарат и казнит сам себя.

Действующие лица

  • Путешественник
  • Офицер
  • Новый комендант
  • Осуждённый
  • Солдат

Персонажи этой новеллы, (а точнее их имена) очень характерны для творчества Франца Кафки, так как у них нет имён.

Значимость

Благодаря этому произведению Кафку стали считать "пророком двадцатого века", так как эта новелла описывала зверские издевательства (а точнее, казни) над людьми в немецких лагерях смерти в период Второй Мировой Войны.

Рассказ Франца Кафки (Franz Kafka) «В исправительной колонии» («In der Strafkolonie») написан в 1914-ом году. Это история об использовании пыточного приспособления, с помощью которого приводят смертельный приговор в действие, в течение 12 часов осуждённого мучают и, в конце концов, он умирает. В рассказе всего четыре действующих лица: офицер, являющийся оператором агрегата и исполнителем приговора, осужденный, солдат, охраняющий его, и путешественник (Европейский сановник). Путешественник, приплыв на остров, первый раз видит пыточную машину и офицер в подробностях рассказывает ему о ней, с ностальгией вспоминая былые времена, когда на смертельные пытки собирались все жители острова, в том числе и дети, которые в первых рядах с интересом наблюдали весь процесс от начала до конца; сейчас же нравы другие, и пыточная машина вызывает только негодование, протесты и призывы её запретить. Путешественник также узнает, что осужденный приговорён к смерти за то, что, будучи на службе в качестве солдата, уснул на посту перед кабинетом одного из высших чинов. Приговорён он к смерти судом в лице только одного офицера и сам еще не знает о своей участи. Офицер с путешественником разговаривают на французском языке в то время как солдат-охранник и осужденный находятся в той же комнате и пытаются понять о чём разговор, так как французский язык они не знают. Когда дело подходит к привидению приговора в исполнение, осуждённого, который, уже догадываясь, что жить ему осталось недолго, и сопротивляющегося, привязывают к пыточной машине, а офицер обращается к путешественнику с просьбой поговорить с руководством в пользу использования этой машины и дальше. Путешественник отказывается говорить вообще по поводу машины, будь-то в пользу или против неё, и сообщает, что вечером уплывет с острова, тогда офицер приказывает освободить осуждённого...

Небольшой отрывок, описывающий принцип работы пыточной машины.

— Вам понятен процесс? Борона начинает писать; как только она закончит первое наложение надписи на спине осужденного, тело медленно переворачивается на бок с тем, чтобы дать бороне место для продолжения работы. В это время раны, возникшие на спине от игл, прикладываются к вате, которая, вследствие особых своих качеств, сразу останавливает кровотечение и подготавливает тело для дальнейшего углубления надписи. Вот эти зубцы по краям бороны срывают при новом перевертывании тела вату с ран, сбрасывают ее в яму и бороне снова есть чем заняться. И так она пишет все глубже и глубже двенадцать часов кряду. Первые шесть часов осужденный живет почти так, как раньше, только страдает от боли. Через два часа после начала казни удаляется кляп, поскольку у человека нет больше сил кричать. Сюда, в эту электрически подогреваемую миску у изголовья, кладется теплая рисовая каша, которую он, если хочет, может есть или, лучше сказать, брать то, что достанет языком. Никто не упускает такой возможности. Во всяком случае я не знаю ни одного такого, а у меня огромный опыт. Лишь примерно к шестому часу желание есть у него проходит. Тогда я обычно опускаюсь вот здесь на колени и наблюдаю за этим явлением. Последний кусок осужденный редко глотает, он только ворочает его во рту и выплевывает потом в яму. Мне тогда приходится нагибаться, иначе он еще попадет мне в лицо. Каким же тихим он, однако, делается к шестому часу! Суть дела доходит до самого тупого. И начинается это с глаз. А уж оттуда расходится повсюду. Такой, знаете, бывает вид, что самого тянет лечь под борону. Ничего ведь такого не происходит, просто человек начинает разбирать надпись, он складывает губы трубочкой, словно во что-то вслушивается. Вы видели, не так-то легко разобрать надпись глазами; наш же человек разбирает ее своими ранами. Правда, это уйма работы; ему требуется еще шесть часов, чтобы довести ее до конца. Однако затем борона полностью нанизывает его на свои иглы и сбрасывает в яму, где он шлепается на окровавленную воду и вату. На этом суд заканчивается, и мы, то есть я и солдат, закапываем тело.

– Это особого рода аппарат, – сказал офицер ученому-путешественнику, не без любования оглядывая, конечно же, отлично знакомый ему аппарат. Путешественник, казалось, только из вежливости принял приглашение коменданта присутствовать при исполнении приговора, вынесенного одному солдату за непослушание и оскорбление начальника. Да и в исправительной колонии предстоявшая экзекуция большого интереса, по-видимому, не вызывала. Во всяком случае, здесь, в этой небольшой и глубокой песчаной долине, замкнутой со всех сторон голыми косогорами, кроме офицера и путешественника, находились только двое: осужденный – туповатый широкоротый малый с нечесаной головой и небритым лицом – и солдат, не выпускавший из рук тяжелой цепи, к которой сходились маленькие цепочки, тянувшиеся от лодыжек и шеи осужденного и скрепленные вдобавок соединительными цепочками. Между тем во всем облике осужденного была такая собачья покорность, что казалось, его можно отпустить прогуляться по косогорам, а стоит только свистнуть перед началом экзекуции, и он явится.

Путешественник не проявлял к аппарату интереса и прохаживался позади осужденного явно безучастно, тогда как офицер, делая последние приготовления, то залезал под аппарат, в котлован, то поднимался по трапу, чтобы осмотреть верхние части машины. Работы эти можно было, собственно, поручить какому-нибудь механику, но офицер выполнял их с великим усердием – то ли он был особым приверженцем этого аппарата, то ли по каким-то другим причинам никому больше нельзя было доверить эту работу.

– Ну вот и все! – воскликнул он наконец и слез с трапа. Он был чрезвычайно утомлен, дышал, широко открыв рот, а из-под воротника мундира у него торчали два дамских носовых платочка.

– Эти мундиры, пожалуй, слишком тяжелы для тропиков, – сказал путешественник, вместо того чтобы, как ожидал офицер, справиться об аппарате.

– Конечно, – сказал офицер и стал мыть выпачканные смазочным маслом руки в приготовленной бадейке с водой, – но это знак родины, мы не хотим терять родину. Но поглядите на этот аппарат, – прибавил он сразу же и, вытирая руки полотенцем, указал на аппарат. – До сих пор нужно было работать вручную, а сейчас аппарат будет действовать уже совершенно самостоятельно.

Путешественник кивнул и поглядел туда, куда указывал офицер. Тот пожелал застраховать себя от всяких случайностей и сказал:

– Бывают, конечно, неполадки, надеюсь, правда, что сегодня дело обойдется без них, но к ним все-таки надо быть готовым. Ведь аппарат должен работать двенадцать часов без перерыва. Но если и случатся неполадки, то самые незначительные, и они будут немедленно устранены… Не хотите ли присесть? – спросил он наконец и, вытащив из груды плетеных кресел одно, предложил его путешественнику; тот не смог отказаться.

Теперь, сидя у края котлована, он мельком туда заглянул. Котлован был не очень глубок. С одной его стороны лежала насыпью вырытая земля, с другой стороны стоял аппарат.

– Не знаю, – сказал офицер, – объяснил ли вам уже комендант устройство этого аппарата.

Путешественник неопределенно махнул рукой; офицеру больше ничего и не требовалось, ибо теперь он мог сам начать объяснения.

– Этот аппарат, – сказал он и потрогал шатун, на который затем оперся, – изобретение прежнего нашего коменданта. Я помогал ему с самых первых опытов и участвовал во всех работах вплоть до их завершения. Но заслуга этого изобретения принадлежит ему одному. Вы слыхали о нашем прежнем коменданте? Нет? Ну так я не преувеличу, если скажу, что структура всей этой исправительной колонии – его дело. Мы, его друзья, знали уже в час его смерти, что структура этой колонии настолько целостна, что его преемник, будь у него в голове хоть тысяча новых планов, никак не сможет изменить старый порядок, по крайней мере, в течение многих лет. И наше предвидение сбылось, новому коменданту пришлось это признать. Жаль, что вы не знали прежнего коменданта!.. Однако, – прервал себя офицер, – я заболтался, а наш аппарат – вот он, стоит перед нами. Он состоит, как вы видите, из трех частей. Постепенно каждая из этих частей получила довольно-таки просторечное наименование. Нижнюю часть прозвали лежаком, верхнюю – разметчиком, а вот эту, среднюю, висячую, – бороной.

– Бороной? – спросил путешественник.

Он не очень внимательно слушал, солнце в этой лишенной тени долине палило слишком жарко, и сосредоточиться было трудно. Тем больше удивлял его офицер, который, хотя на нем был тесный парадный отягощенный эполетами и увешанный аксельбантами мундир, так ревностно давал объяснения и, кроме того, продолжая говорить, еще нет-нет да подтягивал ключом гайку то тут, то там. В том же состоянии, что и путешественник, был, кажется, и солдат. Намотав цепь осужденного на запястья обеих рук, он оперся одной из них на винтовку и стоял, свесив голову с самым безучастным видом. Путешественника это не удивляло, так как офицер говорил по-французски, а французской речи ни солдат, ни осужденный, конечно, не понимали. Но тем поразительней было, что осужденный все-таки старался следить за объяснениями офицера. С каким-то сонным упорством он все время направлял свой взгляд туда, куда в этот миг указывал офицер, а теперь, когда путешественник своим вопросом прервал офицера, осужденный так же, как офицер, поглядел на путешественника.

– Да, бороной, – сказал офицер. – Это название вполне подходит. Зубья расположены, как у бороны, да и вся эта штука работает, как борона, но только на одном месте и гораздо замысловатее. Впрочем, сейчас вы это поймете. Вот сюда, на лежак, кладут осужденного… Я сначала опишу аппарат, а уж потом приступлю к самой процедуре. Так вам будет легче за ней следить. К тому же одна шестерня в разметчике сильно обточилась, она страшно скрежещет, когда вращается, и разговаривать тогда почти невозможно. К сожалению, запасные части очень трудно достать… Итак, это, как я сказал, лежак. Он сплошь покрыт слоем ваты, ее назначение вы скоро узнаете. На эту вату животом вниз кладут осужденного – разумеется, голого, – вот ремни, чтобы его привязать: для рук, для ног и для шеи. Вот здесь, в изголовье лежака, куда, как я сказал, приходится сначала лицо преступника, имеется небольшой войлочный шпенек, который можно легко отрегулировать, так чтобы он попал осужденному прямо в рот. Благодаря этому шпеньку осужденный не может ни кричать, ни прикусить себе язык. Преступник волей-неволей берет в рот этот войлок, ведь иначе шейный ремень переломит ему позвонки.

– Это вата? – спросил путешественник и наклонился вперед.

– Да, конечно, – сказал офицер, улыбаясь. – Пощупайте сами. – Он взял руку путешественника и провел ею по лежаку. – Эта вата особым образом препарирована, поэтому ее так трудно узнать; о ее назначении я еще скажу.

Путешественник уже немного заинтересовался аппаратом; защитив глаза от солнца рукою, он смотрел на аппарат снизу вверх. Это было большое сооружение. Лежак и разметчик имели одинаковую площадь и походили на два темных ящика. Разметчик был укреплен метра на два выше лежака и соединялся с ним по углам четырьмя латунными штангами, которые прямо-таки лучились на солнце. Между ящиками на стальном тросе висела борона.

Прежнего равнодушия путешественника офицер почти не замечал, но зато на интерес, пробудившийся в нем теперь, живо откликнулся, он приостановил даже свои объяснения, чтобы путешественник, не торопясь и без помех, все рассмотрел. Осужденный подражал путешественнику; поскольку прикрыть глаза рукой он не мог, он моргал, глядя вверх незащищенными глазами.

– Итак, приговоренный лежит, – сказал путешественник и, развалясь в кресле, закинул ногу на ногу.

– Да, – сказал офицер и, сдвинув фуражку немного назад, провел ладонью по разгоряченному лицу. – А теперь послушайте! И в лежаке, и в разметчике имеется по электрической батарее, в лежаке – для самого лежака, а в разметчике – для бороны. Как только осужденный привязан, приводится в движение лежак. Он слегка и очень быстро вибрирует, одновременно в горизонтальном и вертикальном направлениях. Вы, конечно, видели подобные аппараты в лечебных заведениях, только у нашего лежака все движения точно рассчитаны: они должны быть строго согласованы с движениями бороны. Ведь на борону-то, собственно, и возложено исполнение приговора.

Кафка Франц

В исправительной колонии

ФРАНЦ КАФКА

В ИСПРАВИТЕЛЬНОЙ КОЛОНИИ

"Это весьма своеобразный аппарат," - сказал офицер путешествующему исследователю и, несмотря на то, что аппарат был ему давно знаком, с известной долей восхищения окинул его взглядом. Путешественник же, по всей видимости, лишь из вежливости принял приглашение коменданта присутствовать при экзекуции солдата, осуждённого за непослушание и оскорбление вышестоящего по званию. Хотя и в самой колонии особенного интереса к экзекуции не было. Во всяком случае, в этой глубокой, песчаной, окружённой голыми склонами долине кроме офицера и путешественника находился лишь осуждённый - туполицый, длинноротый человек с запущенными волосами и лицом, - и солдат при нём, державший тяжёлую цепь, в которую вливались цепи потоньше, сковывавшие лодыжки и запястья осуждённого и его шею, и также соединявшиеся между собой цепочками. А осуждённый, между тем, выглядел настолько по-собачьи преданно, что, казалось, освободи его от цепей и отпусти бегать по склонам, - потребуется лишь свистнуть его к началу экзекуции.

"Может быть, присядете?" - спросил он наконец, вытащил из кучи складных кресел одно и протянул его путешественнику; тот не смог отказаться. Он сел у края канавы, в которую мельком бросил взгляд. Она была не очень глубокой. С одной стороны была навалена в кучу выкопанная земля, с другой стоял аппарат. "Я не знаю, - сказал офицер, - объяснил ли вам комендант, как аппарат работает." Путешественник сделал неопределённый жест рукой; офицер же только и ждал повода сам объяснить работу аппарата. "Этот аппарат:" - сказал он и взялся за ручку ковша, на который опирался, - ":изобретение прежнего коменданта. Я работал над ним начиная с первых проб, а также участвовал во всех остальных работах до самого их завершения. Заслуга же изобретения принадлежит только ему. Вы слышали о нашем прежнем коменданте? Нет? О, я могу сказать без преувеличения, что всё устройство колонии - дело его рук. Мы, его друзья, ещё когда он был при смерти, знали о том, что устройство колонии настолько совершенно, что ни один его последователь, имей он хоть тысячу планов в голове, в течение многих лет не сможет изменить ничего из созданного предшественником. И наше предсказание вполне сбылось; новый комендант был вынужден это признать. Жаль, что вы не застали прежнего коменданта! Однако, перебил офицер сам себя, - я заболтался, а аппарат тем временем стоит перед нами. Как вы видите, он состоит из трёх частей. С течением времени за каждой укрепилось в известной мере народное обозначение. Нижняя называется постелью, верхняя - рисовальщиком, а средняя свободная часть называется бороной." "Бороной?" - переспросил путешественник. Он не очень внимательно слушал, солнце улавливалось и удерживалось лишённой тени долиной, было трудно собраться с мыслями. Тем более удивительным казался ему офицер в облегающем парадном мундире, увешанном аксельбантами, отяжелённом эполетами, который так усердно излагал свой предмет и, кроме того, во всё время разговора то здесь, то там подкручивал отвёрткой болты. Солдат, кажется, находился в том же состоянии, что и путешественник. Он обмотал себе вокруг обоих запястий цепи осуждённого, опёрся одной рукой на ружьё, его голова болталась на шее, и уже ничто не притягивало его внимания. Путешественнику это не казалось странным, поскольку офицер говорил по-французски, а ни солдат, ни осуждённый французского, конечно, не понимали. Тем более обращало на себя внимание то, что осуждённый несмотря на это внимательно прислушивался к объяснениям офицера. С неким сонливым упорством устремлял он взгляд туда, куда указывал офицер, и когда путешественник перебил того вопросом, то осуждённый, как и офицер, перевёл взгляд на путешественника.

"Да, борона, - подтвердил офицер, - подходящее название. Иглы расположены как на бороне, и всё целиком приводится в движение наподобие бороны, хоть на одном и том же месте и гораздо более изощрённо. Да вы сейчас поймёте сами. Сюда, на постель, кладут осуждённого. Я собираюсь сперва описать вам аппарат, и лишь затем начать процедуру. Вам легче будет тогда следить за тем, что происходит. К тому же, зубчатая передача рисовальщика износилась; он очень скрежещет во время работы; почти невозможно друг друга расслышать; запасные части здесь, к сожалению, достать трудно. Так вот, это, как я сказал, постель. Она вся покрыта слоем ваты; о её назначении вы ещё узнаете. На эту вату кладут осуждённого на живот, обнажённым, естественно; здесь находятся ремни для рук, здесь - для ног, здесь - для шеи, ими осуждённого пристёгивают. Здесь, в головах постели, на которую, как я сказал, сперва кладут человека лицом вниз, расположен небольшой войлочный валик, его легко отрегулировать таким образом, чтобы он попадал человеку прямо в рот. Он предназначен для предотвращения криков и прикусывания языка. Конечно же, человек вынужден взять её в рот, иначе пристяжной ремень сломает ему шею." "Это вата?" - спросил путешественник и наклонился поближе. "Да-да, - улыбнулся офицер, потрогайте." Он взял руку путешественника и провёл ею по постели. "Это специально обработанная вата, поэтому она так непривычно выглядит; я ещё расскажу о её назначении." Путешественника аппарат уже немного увлёк; поднеся руку к глазам, защищая их от солнца, он кинул взгляд на его верх. Это было большое сооружение. Постель и рисовальщик имели одинаковый размер и выглядели как два тёмных сундука. Рисовальщик размещался примерно в двух метрах над постелью; между собой они скреплялись четырьмя латунными стержнями по углам, почти сиявшими в лучах солнца. Между ящиками на стальном ободе парила борона.

Офицер едва ли обратил внимание на начальное равнодушие путешественника, зато его теперешний зарождающийся интерес не остался для него незамеченным; он прервал свои объяснения, чтобы дать путешественнику время на ничем не нарушаемое исследование. Осуждённый последовал примеру путешественника; не имея возможности прикрыть глаза рукой, незащищёнными глазами помаргивал он в высоту.

"Ну вот - человек уложен," - сказал путешественник, откинулся в кресле и скрестил ноги.

"Да, - сказал офицер, немного сдвинул назад фуражку и провёл рукой по жаркому лицу, - теперь слушайте! Как постель, так и рисовальщик имеют по электрическому аккумулятору; постель использует его для самой себя, рисовальщик же - для бороны. Как только человек пристёгнут, постель приводится в движение. Она вибрирует одновременно в горизонтальной и вертикальной плоскости. Вам, вероятно, встречались подобные аппараты в лечебницах; но движения нашей постели чётко рассчитаны - а именно, они должны пристрастно следовать движениям бороны. Бороне же доверено исполнение самого приговора."

"И как звучит приговор?" - спросил путешественник. "Вы и этого не знаете? - удивился офицер и прикусил губу: - Прошу прощения, если мои объяснения сбивчивы; извините меня. Раньше объяснения давал комендант; новый же комендант снял с себя эту ответственность; то, что он столь высокого посетителя:" Путешественник попытался оградить себя от восхваления обеими руками, но офицер настоял на своей формулировке: - ":столь высокого посетителя не информирует о форме приговора - это очередное новшество, которое:" - Он с трудом удержал на губах проклятия, взял себя в руки и сказал лишь: - "Мне об этом не сообщили, это не моя вина. Кроме того, я наилучшим образом осведомлён обо всех видах наших приговоров, поскольку здесь, - он хлопнул себя по нагрудному карману, я ношу соответствующие рисунки от руки прежнего коменданта."

В Любеке Кафка вновь, похоже, случайно встречается с Эрнстом Вайсом и его подругой - актрисой Рахель Санзара. Парочка увозит его в Мариелист, курортное место на берегу Балтийского моря, где он проводит десяток дней. Эрнст Вайс, обладающий подозрительным характером, склонен к ревности, и между супругами часто возникают ссоры. Гостиница посредственная, в меню нет ни овощей, ни фруктов. Кафка собирается тотчас же уехать, но верх берет его обычная нерешительность, и он остается без особого удовольствия. Несколько дней спустя, вспоминая свое пребывание в Дании, он запишет в своем "Дневнике": "Я становлюсь по-прежнему все более неспособным размышлять, наблюдать, замечать, вспоминать, говорить, принимать участие, я каменею".

Тем не менее было бы ошибкой считать, что он впал в отчаяние. Наоборот, разрыв с Фелицей, скорее всего окончательный, освободил его от навязчивой идеи жениться. Из Мариелиста он пишет Максу Броду и Феликсу Вельчу, информируя их о событиях: "Я отлично знаю, что все сложилось к лучшему, а по отношению к этому столь очевидно необходимому делу я не до такой степени страдаю, как это могло бы показаться". Он также пишет своим родителям, разрыв помолвки ему представляется благоприятным моментом для осуществления давнего плана: покончить с мрачной жизнью функционера, которую он ведет в Праге, отправиться в Германию и попытаться зарабатывать на хлеб своим пером; у него в кармане пять тысяч крон, которые позволят ему продержаться в течение двух лет.

26 июля на обратном пути он проезжает через Берлин, где встречает Эрну Бауэр. На следующий день после прибытия в Прагу он продолжает делать в "Дневнике" записи о поездке. 29 июля пишет два первых черновых наброска, которые станут отправной точкой "Процесса". В первом Йозеф К., сын богатого купца, ссорится со своим отцом, который упрекает его в безалаберной жизни; он отправляется в купеческий клуб, где привратник склоняется перед ним; этот персонаж присутствует с самого начала, его значение раскроется в дальнейшем. Во втором наброске коммерческий служащий позорно изгоняется хозяином, который обвиняет его в краже: служащий заявляет о своей невиновности, но он лжет, он действительно украл из кассы сам не зная почему пятифлориновый билет. Это была мелкая кража, которая, без сомнения, должна была, по замыслу рассказчика, повлечь за собой многие последствия.

Кафка не использовал этот первый набросок, вероятно, решив, что, оставляя за своим героем вину, даже самую безобидную, он ослаблял мотив. Необходимо, чтобы Йозеф К. был невиновен, чтобы природа или двусмысленность его процесса прояснилась в полной мере.

"Дьявольский во всей невиновности" - так он сам писал о себе в своем "Дневнике". Можно быть виновным и, следовательно, справедливо наказанным, а можно действовать неумышленно, то есть уступая требованию своей природы. Вина и невиновность не находятся в противоречии, это две неразрывные реальности, сложно взаимосвязанные.

"Хоть Вы и сидели во время разбирательства в "Асканишер Хоф" как вознесенный надо мной судья /.../, - пишет Кафка Грете Блох в октябре 1914 года, - но так лишь казалось - на самом деле на Вашем месте сидел я и не покинул его до сих пор". В написанной вскоре после этого первой главе "Процесса", где Йозеф К. рассказывает фрейлейн Бюрстнер о своем аресте, возникает почти та же самая ситуация. Первая глава, без всякого сомнения, является романической транскрипцией "трибунала "Асканишер Хоф". Когда Кафка написал "Приговор", он с удивлением заметил, что своей героине Фриде Бранденфельд дал инициалы Фелицы Бауэр: эта мысль пришла подсознательно. В "Процессе" же он по собственной воле вновь использует для обитательницы пансиона Грубах фрейлейн Бюрстнер те же инициалы; на сей раз этот тайный намек, предназначенный ему одному. Кафка не собирается рассказывать о своей несчастной любви, скорее наоборот, с самого начала он принимает отставку Фелицы. Фрейлейн Бюрстнер не только не походила на нее, но, что особенно важно, она не сыграла никакой роли в жизни Йозефа К. Он даже не разговаривал с ней до начала рассказа. Некоторые авторы комментариев, стремясь найти в его истории вину, из-за которой он стал преступником, приписывали ему в качестве преступления это молчание. И фрейлейн Бюрстнер незамедлительно исчезает совсем, чтобы появиться вновь лишь в последней главе, в момент, когда Йозефа К. ведут на казнь, но он не уверен даже, она ли это, даже в это патетическое мгновение она не играет никакой роли. Еще одна глава, которую без сомнения можно толковать как референцию в прошлое, под названием "Подруга фрейлейн Бюрстнер": Йозеф К. надеется встретить свою соседку, с которой он перекинулся несколькими словами в тот самый вечер, когда его арестовали. Но соседка переехала, а на ее месте он находит некую фрейлейн Монтаг, старую хромающую и сварливую деву. Вполне вероятно, что Кафка хотел передать здесь впечатление, которое произвела на него Грета Блох во время их первой встречи, и, может быть, погасить по отношению к ней тайную обиду. Но это единственное, что связывает его с прошлым, Фелица исчезла, процесс происходит без нее.

В "Приговоре" и в "Превращении" автобиографическое начало было ощутимо: в первом - это несостоявшееся обручение, во втором - ужас одиночества. Особая психологическая ситуация рассказчика давала себя знать. Здесь же, в "Процессе", он заменяет себя героем без лица и истории. Йозеф К., личность и смысл существования которого оказываются под вопросом одним прекрасным утром, когда инспекторы полиции приходят арестовать его, не является интеллектуалом; у него нет привычки задавать себе вопросы о себе самом и видеть себя живущим. Это в высшей мере банальный персонаж - некоторые из комментаторов Кафки, начиная с самого Макса Брода, упрекали его в этом, словно банальность была преступлением, которое должно быть наказуемо. И, несмотря на это, он перестает ощущать себя невиновным, он не находит больше смысла ни в себе, ни в мире, он живет с отчаянием, которое его примитивный разум не в состоянии подавить. Он задает вопросы окружающим, он ищет руку помощи, но ничто не останавливает ход процесса над ним вплоть до финальной казни, более гротескной, нежели трагической, столь же жалкой, как и год предшествовавшего судебного следствия.

Кафка только что преодолел в своем творчестве решающий этап. Он рассказывает о себе меньше, он расширяет свой взгляд, отныне он размышляет и спрашивает, он оставляет анекдот и переходит к некоторой патетической абстракции, которая станет теперь его манерой.

"Ответственность" Кафки по отношению к Фелице была вполне определенной: в течение двух лет он подвергал ее бесполезным страданиям, он пользовался своими собственными сомнениями и даже своей слабостью, чтобы вводить в заблуждение наивную партнершу, не способную следовать за ним по всем извилинам его невроза. Ничего подобного нет в "Процессе": никто не сможет сказать о Йозефе К., что он "дьявольский в своей невиновности". В его посредственной жизни не было ничего, что могло бы прельстить дьявола. И тем не менее именно против этого "невиновного" разворачивается процесс. Чертеж максимально упрощается: сосуществование невиновности и вины должно проявиться со всей ясностью. И эта "вина" не является более правонарушением, которое должен был преследовать уголовный суд, ни отклонением в поведении, которое должно было бы осуждаться моралью: "вина" содержится в самом существовании, она словно тошнота, которая делает жизнь неопределенной, на пределе возможного.

В судебном процессе такого сорта наиболее существенной была бы, конечно, возможность получить помощь женщины, так как они имеют тесные связи с судьями, которые намного облегчают положение дел. Но тут у Йозефа К. мало шансов на успех. Он набросился на фрейлейн Бюрстнер, поцеловал ее в шею "у самого горла", но он, без сомнения, вкладывал в желание больше ненависти, чем любви. Жена судебного исполнителя, которую он встречает в пустынном зале ожидания, томится от сексуального желания, но, как только появляется ее любовник студент Бертольд, она бросается в его объятия, оставляя Йозефа К. в одиночестве. В дальнейшем любовное желание, которое неотступно следует почти по всем страницам романа, принимает форму порока: с Лени, служанкой адвоката Гульда, любовницей всех обвиняемых, которая охотно показывает свое "маленькое уродство" - ладонь с перепончатыми пальцами; с не по возрасту зрелыми уличными девчонками, осаждающими лестницу художника Титорелли, с которым, по-видимому, они проводят ночи. У Йозефа К., как и у Кафки, мало надежд на помощь со стороны женщин.

Тогда за него берется общество: дядя, заботящийся о добром имени семьи, которое он не желает видеть втоптанным в грязь бесчестьем процесса, отводит его к знакомому старому адвокату. И этот адвокат со смешной фамилией Гульд, что на старом возвышенном языке поэзии означает "милость", обещает ему воспользоваться всеми своими связями, чтобы вытащить его из процесса. Он не описывает всю иерархию судей, адвокатов, высоких чинов, от которых зависит судьба всех обвиняемых. Кто они, эти могущественные люди, которых никогда не видишь, но которые предстают как тщеславные и мстительные, чувствительные к лести и чинопочитанию? Люди ли они, которых убеждают прошениями, или боги, к которым обращаются с молитвами? Рассказ не дает определенного ответа, поскольку небо, как представляют себе Гульд и его друзья, создано наподобие общества людей, с его бесконечной иерархией, с такими же недостатками и слабостями. Об этих всемогущих заступниках ходят анекдоты: говорят, что некоторые из них, уставшие от назойливых просьб адвокатов, сбрасывают этих несчастных с лестницы. Чего только не рассказывают об этих персонажах, в существовании которых в конечном счете нет полной уверенности, как нет уверенности и в том, что их вмешательство могло бы что-либо изменить. Гульд - старый, больной и потрепанный адвокат - живет в мрачной лачуге, слабо освещаемой газовым светильником. Но в то же время он принадлежит к лучшему обществу города, являя собой порядок, общепринятые представления, общественные устои. Йозеф К., устав наконец от пустых обещаний и проволочек Гульда, решает обойтись без его услуг.

Ему рассказали о другом персонаже, который слывет ловкачом в урегулировании подобных процессов, его зовут Титорелли. Это голодный художник, который живет в мансарде в заброшенном квартале. Картины, что он рисует, изображают все один и тот же пустынный пейзаж. Но вялый, циничный, порочный Титорелли располагает лишь сомнительными уловками, ненадежными компромиссами, способными скорее камуфлировать процессы, нежели их выигрывать.

Йозеф К. не может сделать выбор между Гульдом и Титорелли: нужное ему решение не находится ни на одной, ни на другой стороне. Гульд - это холодный общественный порядок, лишенный смысла, Титорелли - беспорядок, распущенность, богема. Мы уже видели Кафку как в его американском романе, так и в жизни колеблющимся между оседлостью и приключением, между моральным комфортом и свободой. Подобный конфликт описывается в "Процессе", однако все изменилось: и с одной, и с другой стороны он находит только ложь и пустоту. Гульд и Титорелли - оба шулеры, торговцы ложной мудростью.

Но надо уточнить: Гульд, с его прошениями и молитвами, - это образ - или карикатура - мертвой религии, лишенной своего содержания, сведенной к практике, в добродетель которой верится с трудом; он - выражение изношенного, больного мира, несчастный пережиток в прошлом живой веры; все говорит в нем о разложении и смерти; он сам лишь чуть-чуть выходит из оцепенения только для того, чтобы запустить машину процесса, но машина сломана. Титорелли не верит ни в Бога, ни в черта, но его бесхарактерность вызывает лишь отвращение; в духоте, царящей в его мансарде, Йозеф К. чувствует, что вот-вот потеряет сознание.

После того как Кафка прекращает работу над "Процессом", он приступает к написанию "В исправительной колонии", единственного рассказа этого периода, который ему удается закончить. Используя другую среду, он рассказывает по сути ту же историю. В центре повествования находится ужасная машина для пыток, пережиток былых времен. Когда на каторжном острове правил еще прежний комендант, машина, по рассказам ее последних приверженцев, во время агонии заставляла сиять на лице осужденного свет экстаза. Когда путешественнику, приехавшему посетить это исправительное учреждение, настоятельно предлагают высказать свое мнение по поводу таких нравов прошлого, он выражает лишь свое неодобрение. Единственное отличие "В исправительной колонии" от "Процесса" состоит в том, что религия здесь не изношенная и больная, а жестокая, бесчеловечная, неприемлемая. Ни один здравомыслящий свидетель не может более отстаивать этот кодекс безжалостного правосудия, эти нравы, эти наказания. Он не может осуждать нового коменданта, который ввел на острове гуманную практику; хотели смягчить страдания, облегчить пытки заключенным. Но эти новые нравы привели только к алчности, к скотским аппетитам. Известно, что происходит с машиной для пыток: когда ее запускают, она разлетается вдребезги; это свидетельство прошлого, одновременно скандальное и чудесное, исчезает навсегда. Путешественник спешит покинуть каторжный остров, такой ужас внушало ему зрелище, на котором ему пришлось присутствовать, - смерть офицера, последнего приверженца былой строгости. Но, когда он хочет сесть в лодку, осужденный и солдат цепляются за ее борта. Для них этот мир без веры и закона стал необитаемым.

Путешественник из рассказа "В исправительной колонии", находящийся между старым и новым комендантами, напоминает Йозефа К. между Гульдом и Титорелли, исполненного чувства отчуждения к первому и полного отвращения и презрения ко второму. Новое измерение, которое следует назвать религиозным, проникло в творчество Кафки. Если хорошо присмотреться, оно заявляло о себе уже в ранних произведениях: так, в одном из домов, где останавливается Карл Росман из "Пропавшего без вести", была замурована старая часовня, и порыв холодного ветра обдавал каждого, кто проходил мимо нее: холодная американская эффективность смогла взять верх, лишь обложив стеной духовные потребности прошлого. Но то, что было только случайной темой во время написания "Процесса", "В исправительной колонии" стало главным мотивом. К медитации именно такого рода приступает Кафка после того, как ему удается освободиться наконец от своей фальшивой любви.

Если бы в "Процессе" были только две антагонистические темы Титорелли и Гульда, роман превратился бы в мрачный ряд гротесков. Надо было, чтобы появился давно подготавливаемый, мы это видели, привратник. И он появляется, как известно, в притче, которую священник рассказывает и комментирует Йозефу К. в городском кафедральном соборе. Эта глава смущала и портила настроение некоторым читателям, которые плохо приспосабливались к такому внезапному вторжению религиозной темы, они предлагали изобразить раньше, и не в форме заключения эти события в романе, значение которых стремились приуменьшить. Но Макс Брод при издании "Процесса" не предал намерения Кафки: глава с кафедральным собором является ключевым сводом всего сооружения, с первой страницы все течет к ней. И не потому, что парабола о Двери - единственный отрывок из "Процесса", который Кафка разрешил опубликовать при жизни, - содержит уверенность или надежду; наоборот, притча еще более сгущает тени; вместо того чтобы обнадежить, как это пытался делать своими пустыми обещаниями Гульд, она вскрывает обескураживающую истину: сельский житель так до конца и остается чужд Закону, он тратит свою жизнь на просьбы и ожидания. Доступ к истине, которая сияет по ту сторону двери, для него остается закрытым; его парализует страх; он не осмеливается преодолеть немую угрозу ее стражей; он умирает, не зная Закона, который его касается и который дал бы ему смысл жизни. Кафка в дальнейшем на этом не остановится: он изобразит пути, способные, может быть, дать доступ к святая святых. Но в рамках "Процесса" медитация обрывается; она заканчивается констатацией бессилия, позором существования, лишенного своего смысла.

Эти религиозные размышления, по правде говоря, не вызывают удивления. Еще в феврале 1913 года они появлялись в письме к Фелице. "Какой природы твоя набожность? - спрашивал он. - Ты ходишь в храм, но последнее время, очевидно, ты туда не ходила. И что тебя поддерживает, идея иудаизма или идея Бога? Ощущаешь ли ты - самое главное - непрерывные связи между тобой и очень возвышенной или очень глубокой инстанцией, внушающей доверие, поскольку она далеко и, возможно, бесконечна? Всякому, кто испытывает это постоянно, нет необходимости метаться во все стороны, словно потерянная собака, и бросать вокруг себя просящие, но немые взгляды, у него нет желания спускаться в могилу, словно она теплый спальный мешок, а жизнь - холодная зимняя ночь. И, когда он поднимается по лестнице, ведущей в его контору, ему не надо видеть себя бросающимся в лестничный пролет, словно пятно света в сумерки, вращающимся вокруг собственной оси в увлекающем его вниз движении и качающим головой от нетерпения". Тот, кто пишет такие строки, явно находится на стороне нечестивцев и брошенных собак. И тем не менее эта ностальгия по вере, в данный момент не имеющей содержания, не так уж далека от веры в Бога, подобие которой она может принимать.

В августе 1914 года началась фаза интенсивной творческой активности, которая прослеживается в этой главе. В октябре Кафка берет две недели отпуска, чтобы довести до конца начатые рассказы. Ему это не удалось, только "В исправительной колонии" может быть закончен (хотя Кафка и недоволен последними страницами, которые несколько лет спустя, в 1917 году, он попытается, впрочем, безуспешно, изменить). Когда листаешь дневник 1914 года, видишь, что день за днем его охватывают усталость и сомнения. 13 декабря он сочиняет "экзегезу притчи", то есть диалог между священником и Йозефом К. о параболе с привратником и замечает: "Вместо того чтобы работать - я написал только одну страницу (толкования легенды), перечитывал готовые главы и нашел их отчасти удачными. Меня постоянно преследует мысль, что чувство удовлетворения и счастья, которое дает мне, например, легенда, должно быть оплачено, причем - чтобы никогда не знать передышки - оно должно быть оплачено тут же". 14 декабря: "Жалкая попытка ползти вперед - а ведь это возможно, самое важное место в работе, где так необходима была бы одна хорошая ночь". 31 декабря: "С августа работал, в общем - немало и неплохо, но и в первом и во втором отношении не в полную силу своих возможностей, как следовало бы, особенно если учесть, что по всем признакам (бессонница, головная боль, сердечная слабость) возможности мои скоро иссякнут". 20 января 1915 года: "Конец писанию. Когда я снова примусь за него?" 29-го: "Снова пытался писать, почти безрезультатно". 7 февраля: "Полнейший застой. Бесконечные мучения", 16-го: "Не нахожу себе места. Словно все, чем я владел, покинуло меня, а вернись оно - я едва ли был бы рад". Таким образом, начинается новый и долгий период творческого бесплодия.

Тем не менее в контрапункте его основных произведений довольно длинные наброски в то же самое время развивают другие темы. В одном из них речь идет о железнодорожной линии, затерянной в русской степи: она никуда не ведет, ни для чего не служит, изредка по ней движется одинокий путник. Служащий маленькой станции, снедаемый одиночеством, каждый день все глубже погружается в скуку, болезнь, садизм. И чтобы не было никаких недоразумений, связанных со смыслом этого рассказа, Кафка дает железнодорожной линии имя, скалькированное с его собственного, - железная дорога Кальда, такая же бесполезная и такая же лишенная смысла, как он сам. В другом отрывке дается история деревенского учителя - это заголовок рассказа, - который нашел у себя в саду громаднейшего крота, самого крупного, как ему кажется, из всех известных. Это открытие составляет его гордость и вскоре смысл существования. Он пытается заинтересовать ученый мир, он пишет трактат за трактатом, но никто не обращает внимание на его сочинения. Даже друзья, которые более всего желают ему добра, отговаривают его упорствовать; в итоге он остается единственным, кто верит в то, что он делает. Кафка затрагивает здесь не только свою личность и свою жизнь, он иронизирует также и над смыслом своего творчества - кто может его понять? кто вообще будет когда-либо читать его произведения? стоит ли говорить то, что он говорит? Он делает на шаг больше, чем учитель школы: случается, что он абсолютно не верит в литературу, которая ему представлялась предназначенной компенсировать все его неудачи и слабости.