Все вопросы

Гончаров обломов 2 часть читать краткое содержание.

«Штольц был немец только вполовину, по отцу: мать его была русская, веру он исповедывал православную; природная речь его была русская».

Его отец, Иван Богданович, - управляющий в селе Верх-леве, двадцать лет живет в России. В селе маленький Штольц рос и воспитывался. С восьми лет сидел с отцом над географической картой, разбирал по складам Гердера, Виланда, библейские стихи и подводил итоги безграмотным счетам крестьян, мещан и фабричных. Дрался с окрестными мальчишками, часто по полсуток не бывал дома. Мать беспокоилась, а отец лишь приговаривал «Добрый бурш будет!» Один раз Андрей пропал на неделю, потом его нашли преспокойно спящим в своей постели. Под кроватью - чье-то ружье и фунт пороху и дроби. На вопрос, где взял, ответил «Так!» Отец спрашивает сына, готов ли у него перевод из Корнелия Непота на немецкий язык. Узнав, что нет, отец выволок его за шиворот во двор, дал пинка и сказал: «Ступай, откуда пришел. И приходи опять с переводом, вместо одной, двух глав, а матери выучи роль из французской комедии, что она задала: без этого не показывайся!» Андрей вернулся через неделю с переводом и выученной ролью. Мать жалеет Андрея и не разделяет методов отца по практическому воспитанию сына. «Она жила гувернанткой? богатом доме и имела случай быть за границей, проехала всю Германию и смешала всех немцев в одну толпу курящих коротенькие трубочки и поплевывающих сквозь зубы приказчиков, мастеровых, купцов, прямых, как палка, офицеров с солдатскими и чиновников с будничными лицами, способных только на черную работу, на труженическое добывание денег, на пошлый порядок, скучную правильность жизни и педантическое отправление обязанностей... Она бросалась стричь Андрюше ногти, завивать кудри, шить изящные воротнички и манишки; заказывала в городе курточки; учила его прислушиваться к задумчивым звукам Герца, пела ему о цветах, о поэзии жизни, шептала о блестящем призвании то воина, то писателя, мечтала с ним о высокой роли, какая выпадает иным на долю».

По соседству жили княжеские дети Пьер и Мишель. Первый рассказывал о кавалерии, как трубят зорю и т. п., а второй, Мишель, «только лишь познакомился с Андрюшей, как поставил его в позицию и начал выделывать удивительные штуки кулаками, попадая ими Андрюше то в нос, то в брюхо, потом сказал, что это английская драка. Дня через три Андрей, на основании только деревенской свежести и с помощью мускулистых рук, разбил ему нос и по английскому, и по русскому способу, без всякой науки, и приобрел авторитет у обоих князей».

Когда сын возвратился из университета и прожил месяца три дома, отец сказал, что ему больше делать в Верхлеве нечего. Дав сыну сто рублей, отправляет его через Москву в Петербург (мать к тому времени уже умерла). Отец говорит, что «образован ты хорошо: перед тобой все карьеры открыты; можешь служить, торговать, хоть сочинять, - не знаю, что ты изберешь*. Андрей отвечает, что хотел бы преуспеть во всем. Отец предлагает дать ему адрес своего богатого знакомого - Рейнгольда, с которым он когда-то вместе пришел из Саксонии, и у которого теперь четырех -зтажный дом, - на случай, если «не станет умения, не сумеешь сам вдруг отыскать свою дорогу». Андрей отвечает, что пойдет к Рейнгольду, когда у него самого будет четырехэтажный дом. Хочет ехать. Видя сухое, «нечеловеческое» прощание отца с сыном, какая-то старуха в толпе заголосила, благословила Андрея. Он подъехал к ней и заплакал, так как «в ее горячих словах послышался ему будто голос матери».

«Штольц ровесник Обломову, и ему уже за тридцать лет. Он служил, Еышел в отставку, занялся своими делами и в самом деле нажил дом и деньги. Он участвует в какой-то компании, отправляющей товары за границу».

Штольц не теряет головы из-за женщин. «Он и среди увлечения чувствовал землю под когсй и довольно силы в себе, чтоб в случае крайности рвануться и быть свободным. Он нэ ослеплялся красотой и потому не забывал, ке унижал достоинства мужчины, не был рабом, не «лежал у ног» красавиц, хотя не испытывал огненных радостей».

Он говорил, что «нормальное назначёййа челозеха - прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурньгх пожаров, какая бы поэзия ни пылала в них».

Штольц упрекает Обломова, что он все лежит, зовет с собой в свет. Обломов возражает: «Свет, общество! Ты, верно, нарочно, Андрей, посылаешь меня в этот свет и общество, чтоб отбить больше охоту быть там. Жизнь: хороша жизнь! Чего там искать? Интересов ума, сердца? Ты посмотри, где центр, около которого вращается все это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за живое. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены света и общества! Что водит их в жизни? Вот они не лежат, а снуют каждый день, как мухи, взад и вперед, а что толку? Войдешь в залу и не налюбуешься, как симметрически рассажены гости, как смирно и глубокомысленно сидят - за картами. Нечего сказать, славная задача жизни! Отличный пример для ищущего движения ума! Разве это не мертвецы? Разве не спят они всю жизнь сидя? Чем я виноватее их, лежа у себя дома и не заражая головы тройками и валетами? А наша лучшая молодежь, что она делает? Разве не спит, ходя, разъезжая по Невскому, танцуя? Ежедневная пустая перетасовка дней! А посмотри, с какою гордостью и неведомым достоинством, отталкивающим взглядом смотрят, кто не так одет, как они, не носит их имени и звания. И воображают, несчастные, что они еще выше толпы: «Мы-де служим, где, кроме нас, никто не служит; мы в первом ряду кресел, мы на бале у князя N, куда только нас пускают»... А сойдутся между собой, перепьются и подерутся, точно дикие! Разве это живые, настоящие люди? Да не одна молодежь: посмотри на взрослых. Собираются, кормят друг друга, ни радушия, ни доброты, ни взаимного влечения! Собираются на обед, на вечер, как в должность, без веселья, холодно, чтобы похвастать поваром, салоном, и потом под рукой осмеять, подставить ногу один другому... Зачем же они сходятся? Зачем так крепко жмут друг другу руки?.. Что это за жизнь? Я не хочу ее».

На вопрос Штольца, что он собирается делать, Обломов говорит, что поедет в деревню, только вот еще план переустройства не кончен. Намекает, что не прочь был бы уехать в деревню с женой. «Разве у меня жена сидела бы за вареньями да за грибами? Разве... разбирала бы деревенское полотно? Разве била бы девок по щекам? Ты слышишь: ноты, рояль, книги, изящная мебель?» Обломов рисует своего рода утопию, картину беззаботной жизни, в которой нет места разговорам «о бирже, о сенате, об акциях, о докладе» и проч. Штольц говорит, что это не жизнь, а обломовщина. Обломов удивляется, для чего всю жизнь мучиться, для чего копить капиталы, спрашивает, успокоится ли Штольц, когда удвоит свой капитал. Тот отвечает, что не успокоится даже когда учетверит. Труд, по его убеждению,нужен «для самого труда, больше ни для чего. Труд - образ, содержание, стихия и цель жизни». Говорит, что Обломов изгнал труд из своей жизни и поэтому стал похож бог знает на кого, что если он будет сидеть с Тарантьевым и Алексеевым, то совсем пропадет.

Штольц обещает познакомить Обломова с Ольгой Ильинской, сводить послушать ее пение. Берет с Обломова обещание, что он поедет за границу. Сам он скоро уезжает в Париж. Обломов клянется, что приедет к Штольцу. Но проходит несколько месяцев, Штольц давно в Париже, а Обломов все не едет. Поначалу он придумывал разные отговорки - например, укус мухи, от которого раздулась губа. Штольц пишет из Парижа неистовые письма, а Обломов все не едет. Причина тому - Ольга Ильинская, к которой Штольц водил Обломова перед отъездом. Штольц симпатизирует Ольге, часто беседует с ней, дает ей книги, смешит ее. «Ни жеманства, ни кокетства, никакой лжи, никакой мишуры, ни умысла! Зато и ценил ее почти один Штольц, зато не одну мазурку просидела она одна, не скрывая скуки... Одни считали ее простой, недальней, неглубокой, потому что не сыпались с языка ее ни мудрые сентенции о жизни, о любви, ни быстрые, неожиданные и смелые реплики, ни вычитанные или подслушанные суждения о музыке или литературе: говорила она мало, и то свое, неважное - и ее обходили умные и бойкие «кавалеры»; небойкие, напротив, считали ее слишком мудреной и немного боялись. Один Штольц без умолку говорил с ней и смешил ее».

Ольга поет арию, Обломову очень нравится ее пение. Штольц знакомит их. Обломов влюбляется. Он нанимает дачу по соседству с Ильинскими, ходит в прекрасно сшитом сюртуке, щегольской шляпе, читает, гуляет с Ольгой. Образ жизни Обломова совершенно меняется.

Ольга с Обломовым чувствует себя свободно. Кроме того, Штольц «завещал» ей Обломова, рассказал об образе жизни Ильи Ильича, просил Ольгу расшевелить его, не давать ему «спать». И Ольга начинает «переделывать» Обломова. Она мечтает о том, как «прикажет ему прочесть книги, которые оставил Штольц», заставит читать его газеты... «И все это чудо сделает она, такая робкая, молчаливая, которой до сих пор никто ке слушался, которая еще не начала жить!.. Он будет жить, действовать, благословлять жизнь и ее. Возвратить человека к жизни - сколько славы доктору, когда он спасет безнадежного больного! А спасти нравственно погибающий ум, душу? Она даже вздрагивала от гордого, радостного трепета; считала это уроком, назначенным свыше. Она мысленно сделала его своим секретарем, библиотекарем». Обломов признается Ольге в любви, а та «любовалась, гордилась этим поверженным к ногам ее, ее же силою человеком». «Она все колола его легкими сарказ-мами за праздно убитые годы, изрекала суровый приговор, казнила его апатию глубже, действительнее, нежели Штольц; потом, по мере сближения с ним, от сарказмов над дряблым существованием Обломова она перешла к деспотическому проявлению воли, отважно напомнила ему цель жизни и обязанностей и строго требовала движения, беспрестанно вызывала наружу его ум, то запутывая его в тонкий, жизненный, знакомый ей вопрос, то сама шла к нему с вопросом о чем-нибудь неясном, не доступном ей». Ольга говорит, что «жизнь - обязанность, долг, следовательно, любовь - тоже долг». Она не знает, любит ли Обломова, но так она не любила «ни отца, ни мать, ни няньку».

Однако, на следующее после признания утро Обломовым начинают овладевать сомнения. Он размышляет: «Она любит теперь, как вышивает по канве: тихо, лениво выходит узор, она еще ленивее развертывает ее, любуется, потом положит и забудет. Да, это только приготовление к любви, опыт, а он - субъект, который подвернулся первый, немного сносный, для опыта, по случаю». Обломов опасается, что если вдруг явится кто-нибудь другой, более достойный, Ольга разлюбит его. Мало того, она будет стыдиться своей прошлой любви к Обломову. Обломов пишет Ольге письмо, в котором говорит, что ее любовь не есть настоящее чувство, что это только ее бессознательная потребность любить, которая «за недостатком настоящей пищи, настоящего огня, горит фальшивым, негреющим светом». Обломов пишет, что они больше не увидятся, просит его простить, сообщает, что уезжает в город. Письмо передают Ольге. Через некоторое время Обломов раскаивается, ему хочется видеть Ольгу, он бежит ее искать, встречает в парке. Обломов просит у нее прощения, Ольга упрекает его в том, что «он выдумал мучения», «готовил их и наслаждался заранее». Но она прощает его. Они мирятся, и Обломов, счастливый, уходит. Дома он находит еще одно письмо от Штольца, который по-прежнему упрекает его в неподвижности и приглашает приехать в Швейцарию, куда Штольц отправляется, или в Италию, куда Штольц поедет затем. Обломов не собирается никуда ехать, так как хочет жениться на Ольге. Однако, через некоторое время, «как ни ясен был ум Ольги, как ни сознательно смотрела она вокруг» У нее стали являться какие-то новые, болезненные симптомы» - беспокойство, беспричинные слезы, нервическое настроение. Обломова это пугает. Размышляя о «странном» поведении Ольги, он подсознательно чувствует опасность, что их отношения зайдут слишком далеко, на «опасный путь». Он боится, что его сочтут «коварным соблазнителем», волокитой и проч. «В этом отношении Илья Ильич был совершенно чист: ни одного пятна, упрека в холодном, бездушном цинизме, без увлечения и борьбы, не лежало на его совести». Обломов с ужасом думает: «не хватало, чтоб еще я... воткнул украденный розан в петлицу и шептал приятелю на ухо о своей победе». Обломов встречается с Ольгой и нерешительно говорит ей о своих опасениях. Ольга отвечает, что никогда бы не стала на порочный путь и несколько раз, к радости Обломова, это повторяет. Обломов говорит, что им не следует слишком часто видеться наедине, что люди - соседи, тетка - могут о них дурно подумать. Ольга с разочарованием соглашается.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

В Петербурге, на Гороховой улице, в такое же, как и всегда, утро, лежит в постели Илья Ильич Обломов - молодой человек лет тридцати двух, не обременяющий себя особыми занятиями. Его лежание - это определённый образ жизни, своего рода протест против сложившихся условностей, потому Илья Ильич так горячо, философски осмысленно возражает против всех попыток поднять его с дивана. Таков же и слуга его, Захар, не обнаруживающий ни удивления, ни неудовольствия, - он привык жить так же, как и его барин: как живётся...

Этим утром к Обломову один за другим приходят посетители: первое мая, в Екатерингоф собирается весь петербургский свет, вот и стараются друзья растолкать Илью Ильича, растормошить его, заставив принять участие в светском праздничном гулянии. Но ни Волкову, ни Судьбинскому, ни Пенкину это не удаётся. С каждым из них Обломов пытается обсудить свои заботы - письмо от старосты из Обломовки и грозящий переезд на другую квартиру; но никому нет дела до тревог Ильи Ильича.

Зато готов заняться проблемами ленивого барина Михей Андреевич Тарантьев, земляк Обломова, "человек ума бойкого и хитрого". Зная, что после смерти родителей Обломов остался единственным наследником трёхсот пятидесяти душ, Тарантьев совсем не против пристроиться к весьма лакомому куску, тем более что вполне справедливо подозревает: староста Обломова ворует и лжёт значительно больше, чем требуется в разумных пределах. А Обломов ждёт друга своего детства, Андрея Штольца, который единственный, по его мысли, в силах помочь ему разобраться в хозяйственных сложностях.

Первое время, приехав в Петербург, Обломов как-то пытался влиться в столичную жизнь, но постепенно понял тщетность усилий: ни он никому не был нужен, ни ему никто не оказывался близок. Так и улёгся Илья Ильич на свой диван... Так и улёгся на свою лежанку необычайно преданный ему слуга Захар, ни в чём не отстававший от своего барина. Он интуитивно чувствует, кто может по-настоящему помочь его барину, а кто, вроде Михея Андреевича, только прикидывается другом Обломову. Но от подробного, с взаимными обидами выяснения отношений спасти может только сон, в который погружается барин, в то время как Захар отправляется посплетничать и отвести душу с соседскими слугами.

Обломов видит в сладостном сне свою прошлую, давно ушедшую жизнь в родной Обломовке, где нет ничего дикого, грандиозного, где всё дышит спокойствием и безмятежным сном. Здесь только едят, спят, обсуждают новости, с большим опозданием приходящие в этот край; жизнь течёт плавно, перетекая из осени в зиму, из весны в лето, чтобы снова свершать свои вечные круги. Здесь сказки почти неотличимы от реальной жизни, а сны являются продолжением яви. Всё мирно, тихо, покойно в этом благословенном краю - никакие страсти, никакие заботы не тревожат обитателей сонной Обломовки, среди которых протекало детство Ильи Ильича. Этот сон мог бы длиться, кажется, целую вечность, не будь он прерван появлением долгожданного друга Обломова, Андрея Ивановича Штольца, о приезде которого радостно объявляет своему барину Захар...

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Андрей Штольц рос в селе Верхлёве, некогда бывшем частью Обломовки; здесь теперь отец его служит управляющим. Штольц сформировался в личность, во многом необычную, благодаря двойному воспитанию, полученному от волевого, сильного, хладнокровного отца-немца и русской матери, чувствительной женщины, забывавшейся от жизненных бурь за фортепьяно. Ровесник Обломова, он являет полную противоположность своему приятелю: "он беспрестанно в движении: понадобится обществу послать в Бельгию или Англию агента - посылают его; нужно написать какой-нибудь проект или приспособить новую идею к делу - выбирают его. Между тем он ездит и в свет, и читает; когда он успевает - Бог весть".

Первое, с чего начинает Штольц - вытаскивает Обломова из постели и везёт в гости в разные дома. Так начинается новая жизнь Ильи Ильича.

Штольц словно переливает в Обломова часть своей кипучей энергии, вот уже Обломов встает по утрам и начинает писать, читать, интересоваться происходящим вокруг, а знакомые надивиться не могут: "Представьте, Обломов сдвинулся с места!" Но Обломов не просто сдвинулся - вся его душа потрясена до основания: Илья Ильич влюбился. Штольц ввёл его в дом к Ильинским, и в Обломове просыпается человек, наделенный от природы необыкновенно сильными чувствами, - слушая, как Ольга поёт, Илья Ильич испытывает подлинное потрясение, он наконец-то окончательно проснулся. Но Ольге и Штольцу, замыслившим своего рода эксперимент над вечно дремлющим Ильей Ильичом, мало этого - необходимо пробудить его к разумной деятельности.

Тем временем и Захар нашёл своё счастье - женившись на Анисье, простой и доброй бабе, он внезапно осознал, что и с пылью, и с грязью, и с тараканами следует бороться, а не мириться. За короткое время Анисья приводит в порядок дом Ильи Ильича, распространив свою власть не только на кухню, как предполагалось вначале, а по всему дому.

Но всеобщее это пробуждение длилось недолго: первое же препятствие, переезд с дачи в город, превратилось постепенно в ту топь, что и засасывает медленно, но неуклонно Илью Ильича Обломова, не приспособленного к принятию решений, к инициативе. Долгая жизнь во сне сразу кончиться не может...

Ольга, ощущая свою власть над Обломовым, слишком многого в нём не в силах понять.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Поддавшись интригам Тарантьева в тот момент, когда Штольц вновь уехал из Петербурга, Обломов переезжает в квартиру, нанятую ему Михеем Андреевичем, на Выборгскую сторону.

Не умея бороться с жизнью, не умея разделаться с долгами, не умея управлять имением и разоблачать окруживших его жуликов, Обломов попадает в дом Агафьи Матвеевны Пшеницыной, чей брат, Иван Матвеевич Мухояров, приятельствует с Михеем Андреевичем, не уступая ему, а скорее и превосходя последнего хитростью и лукавством. В доме Агафьи Матвеевны перед Обломовым, сначала незаметно, а потом всё более и более отчетливо, разворачивается атмосфера родной Обломовки, то, чем более всего дорожит в душе Илья Ильич.

Постепенно все хозяйство Обломова переходит в руки Пшеницыной. Простая, бесхитростная женщина, она начинает управлять домом Обломова, готовя ему вкусные блюда, налаживая быт, и снова душа Ильи Ильича погружается в сладостный сон. Хотя изредка покой и безмятежность этого сна взрываются встречами с Ольгой Ильинской, постепенно разочаровывающейся в своем избраннике. Слухи о свадьбе Обломова и Ольги Ильинской уже снуют между прислугой двух домов - узнав об этом, Илья Ильич приходит в ужас: ничего ещё, по его мнению, не решено, а люди уже переносят из дома в дом разговоры о том, чего, скорее всего, так и не произойдёт. "Это все Андрей: он привил любовь, как оспу, нам обоим. И что это за жизнь, всё волнения и тревоги! Когда же будет мирное счастье, покой?" - размышляет Обломов, понимая, что всё происходящее с ним есть не более чем последние конвульсии живой души, готовой к окончательному, уже непрерывному сну.

Дни текут за днями, вот уже и Ольга, не выдержав, сама приходит к Илье Ильичу на Выборгскую сторону. Приходит, чтобы убедиться: ничто уже не пробудит Обломова от медленного погружения в окончательный сон. Тем временем Иван Матвеевич Мухояров прибирает к рукам дела Обломова по имению, так основательно и глубоко запутывая Илью Ильича в своих ловких махинациях, что вряд ли уже сможет выбраться из них владелец блаженной Обломовки. А в этот момент ещё и Агафья Матвеевна чинит халат Обломова, который, казалось, починить уже никому не по силам. Это становится последней каплей в муках сопротивления Ильи Ильича - он заболевает горячкой.

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Год спустя после болезни Обломова жизнь потекла по своему размеренному руслу: сменялись времена года, к праздникам готовила Агафья Матвеевна вкусные кушанья, пекла Обломову пироги, варила собственноручно для него кофе, с воодушевлением праздновала Ильин день... И внезапно Агафья Матвеевна поняла, что полюбила барина. Она до такой степени стала предана ему, что в момент, когда нагрянувший в Петербург на Выборгскую сторону Андрей Штольц разоблачает темные дела Мухоярова, Пшеницына отрекается от своего брата, которого ещё совсем недавно так почитала и даже побаивалась.

Пережившая разочарование в первой любви, Ольга Ильинская постепенно привыкает к Штольцу, понимая, что её отношение к нему значительно больше, чем просто дружба. И на предложение Штольца Ольга отвечает согласием...

А спустя несколько лет Штольц вновь появляется на Выборгской стороне. Он находит Илью Ильича, ставшего "полным и естественным отражением и выражением [...] покоя, довольства и безмятежной тишины. Вглядываясь, вдумываясь в свой быт и всё более и более обживаясь в нём, он, наконец, решил, что ему некуда больше идти, нечего искать...". Обломов нашел свое тихое счастье с Агафьей Матвеевной, родившей ему сына Андрюшу. Приезд Штольца не тревожит Обломова: он просит своего старого друга лишь не оставить Андрюшу...

А спустя пять лет, когда Обломова уже не стало, обветшал домик Агафьи Матвеевны, и первую роль в нём стала играть супруга разорившегося Мухоярова, Ирина Пантелеевна. Андрюшу выпросили на воспитание Штольцы. Живя памятью о покойном Обломове, Агафья Матвеевна сосредоточила все свои чувства на сыне: "она поняла, что проиграла и просияла её жизнь, что Бог вложил в её жизнь душу и вынул опять; что засветилось в ней солнце и померкло навсегда..." И высокая память навсегда связала её с Андреем и Ольгой Штольцами - "память о чистой, как хрусталь, душе покойника".

А верный Захар там же, на Выборгской стороне, где жил со своим барином, просит теперь милостыню...

Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.

Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души; а душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, руки. И поверхностно наблюдательный, холодный человек, взглянув мимоходом на Обломова, сказал бы: «Добряк должен быть, простота!» Человек поглубже и посимпатичнее, долго вглядываясь в лицо его, отошел бы в приятном раздумье, с улыбкой.

Цвет лица у Ильи Ильича не был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался таким, может быть, потому, что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения или воздуха, а может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины.

Движения его, когда он был даже встревожен, сдерживались также мягкостью и не лишенною своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга; но редко тревога эта застывала в форме определенной идеи, еще реже превращалась в намерение. Вся тревога разрешалась вздохом и замирала в апатии или в дремоте.

Как шел домашний костюм Обломова к покойным чертам лица его и к изнеженному телу! На нем был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться в него. Рукава, по неизменной азиатской моде, шли от пальцев к плечу все шире и шире. Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой первобытный, естественный лоск другим, благоприобретенным, но все еще сохранял яркость восточной краски и прочность ткани.

Халат имел в глазах Обломова тьму неоцененных достоинств: он мягок, гибок; тело не чувствует его на себе; он, как послушный раб, покоряется самомалейшему движению тела.

Обломов всегда ходил дома без галстука и без жилета, потому что любил простор и приволье. Туфли на нем были длинные, мягкие и широкие; когда он, не глядя, опускал ноги с постели на пол, то непременно попадал в них сразу.

Лежанье у Ильи Ильича не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это было его нормальным состоянием. Когда он был дома - а он был почти всегда дома, - он все лежал, и все постоянно в одной комнате, где мы его нашли, служившей ему спальней, кабинетом и приемной. У него было еще три комнаты, но он редко туда заглядывал, утром разве, и то не всякий день, когда человек мел кабинет его, чего всякий день не делалось. В тех комнатах мебель закрыта была чехлами, шторы спущены.

Комната, где лежал Илья Ильич, с первого взгляда казалась прекрасно убранною. Там стояло бюро красного дерева, два дивана, обитые шелковою материею, красивые ширмы с вышитыми небывалыми в природе птицами и плодами. Были там шелковые занавесы, ковры, несколько картин, бронза, фарфор и множество красивых мелочей.

Но опытный глаз человека с чистым вкусом одним беглым взглядом на все, что тут было, прочел бы только желание кое-как соблюсти decorum неизбежных приличий, лишь бы отделаться от них. Обломов хлопотал, конечно, только об этом, когда убирал свой кабинет. Утонченный вкус не удовольствовался бы этими тяжелыми, неграциозными стульями красного дерева, шаткими этажерками. Задок у одного дивана оселся вниз, наклеенное дерево местами отстало.

Точно тот же характер носили на себе и картины, и вазы, и мелочи.

Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил все это?» От такого холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может быть, и еще от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью.

В комнату вошел пожилой человек, в сером сюртуке, с прорехою под мышкой, откуда торчал клочок рубашки, в сером же жилете, с медными пуговицами, с голым, как колено, черепом и с необъятно широкими и густыми русыми с проседью бакенбардами, из которых каждой стало бы на три бороды.

Захар не старался изменить не только данного ему Богом образа, но и своего костюма, в котором ходил в деревне. Платье ему шилось по вывезенному им из деревни образцу. Серый сюртук и жилет нравились ему и потому, что в этой полуформенной одежде он видел слабое воспоминание ливреи, которую он носил некогда, провожая покойных господ в церковь или в гости; а ливрея в воспоминаниях его была единственною представительницею достоинства дома Обломовых.

Более ничто не напоминало старику барского широкого и покойного быта в глуши деревни. Старые господа умерли, фамильные портреты остались дома и, чай, валяются где-нибудь на чердаке; предания о старинном быте и важности фамилии всё глохнут или живут только в памяти немногих, оставшихся в деревне же стариков. Поэтому для Захара дорог был серый сюртук: в нем да еще в кое-каких признаках, сохранившихся в лице и манерах барина, напоминавших его родителей, и в его капризах, на которые хотя он и ворчал, и про себя и вслух, но которые между тем уважал внутренно, как проявление барской воли, господского права, видел он слабые намеки на отжившее величие.

Без этих капризов он как-то не чувствовал над собой барина; без них ничто не воскрешало молодости его, деревни, которую они покинули давно, и преданий об этом старинном доме, единственной хроники, веденной старыми слугами, няньками, мамками и передаваемой из рода в род.

Дом Обломовых был когда-то богат и знаменит в своей стороне, но потом, бог знает отчего, все беднел, мельчал и, наконец, незаметно потерялся между нестарыми дворянскими домами. Только поседевшие слуги дома хранили и передавали друг другу верную память о минувшем, дорожа ею, как святынею.

Вот отчего Захар так любил свой серый сюртук. Может быть, и бакенбардами своими он дорожил потому, что видел в детстве своем много старых слуг с этим старинным, аристократическим украшением.

Илья Ильич, погруженный в задумчивость, долго не замечал Захара. Захар стоял перед ним молча. Наконец он кашлянул.

Что ты? - спросил Илья Ильич.

Ведь вы звали?

Звал? Зачем же это я звал - не помню! - отвечал он, потягиваясь. - Поди пока к себе, а я вспомню.

Захар ушел, а Илья Ильич продолжал лежать и думать о проклятом письме.

Прошло с четверть часа.

Ну, полно лежать! - сказал он, - надо же встать... А впрочем, дай-ка я прочту еще раз со вниманием письмо старосты, а потом уж и встану. Захар!

Опять тот же прыжок и ворчанье сильнее. Захар вошел, а Обломов опять погрузился в задумчивость. Захар стоял минуты две, неблагосклонно, немного стороной посматривая на барина, и, наконец, пошел к дверям.

Куда же ты? - вдруг спросил Обломов.

Вы ничего не говорите, так что ж тут стоять-то даром? - захрипел Захар, за неимением другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте с собаками, когда ездил с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло.

Он стоял вполуоборот среди комнаты и глядел все стороной на Обломова.

А у тебя разве ноги отсохли, что ты не можешь постоять? Ты видишь, я озабочен - так и подожди! Не належался еще там? Сыщи письмо, что я вчера от старосты получил. Куда ты его дел?

Какое письмо? Я никакого письма не видал, - сказал Захар.

Ты же от почтальона принял его: грязное такое!

Куда ж его положили - почему мне знать? - говорил Захар, похлопывая рукой по бумагам и по разным вещам, лежавшим на столе.

Ты никогда ничего не знаешь. Там, в корзине, посмотри! Или не завалилось ли за диван? Вот спинка-то у дивана до сих пор не починена; что б тебе призвать столяра да починить? Ведь ты же изломал. Ни о чем не подумаешь!

Я не ломал, - отвечал Захар, - она сама изломалась; не век же ей быть: надо когда-нибудь изломаться.

Илья Ильич не счел за нужное доказывать противное.

Нашел, что ли? - спросил он только.

Вот какие-то письма.

Ну, так нет больше, - говорил Захар.

Ну хорошо, поди! - с нетерпением сказал Илья Ильич, - я встану, сам найду.

Захар пошел к себе, но только он уперся было руками о лежанку, чтоб прыгнуть на нее, как опять послышался торопливый крик: «Захар, Захар!»

Ах ты, господи! - ворчал Захар, отправляясь опять в кабинет. - Что это за мученье? Хоть бы смерть скорее пришла!

Чего вам? - сказал он, придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной, что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна была только одна необъятная бакенбарда, из которой так и ждешь, что вылетят две-три птицы.

Носовой платок, скорей! Сам бы ты мог догадаться: не видишь! - строго заметил Илья Ильич.

Захар не обнаружил никакого особенного неудовольствия или удивления при этом приказании и упреке барина, находя, вероятно, с своей стороны и то и другое весьма естественным.

А кто его знает, где платок? - ворчал он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул, хотя и так можно было видеть, что на стульях ничего не лежит.

Все теряете! - заметил он, отворяя дверь в гостиную, чтоб посмотреть, нет ли там.

Куда? Здесь ищи! Я с третьего дня там не был. Да скорее же! - говорил Илья Ильич.

Где платок? Нету платка! - говорил Захар, разводя руками и озираясь во все углы. - Да вон он, - вдруг сердито захрипел он, - под вами! Вон конец торчит. Сами лежите на нем, а спрашиваете платка!

И, не дожидаясь ответа, Захар пошел было вон. Обломову стало немного неловко от собственного промаха. Он быстро нашел другой повод сделать Захара виноватым.

Какая у тебя чистота везде: пыли-то, грязи-то, боже мой! Вон, вон, погляди-ка в углах-то - ничего не делаешь!

Уж коли я ничего не делаю... - заговорил Захар обиженным голосом, - стараюсь, жизни не жалею! И пыль-то стираю, и мету-то почти каждый день...

Он указал на середину пола и на cтол, на котором Обломов обедал.

Вон, вон, - говорил он, - все подметено, прибрано, словно к свадьбе... Чего еще?

А это что? - прервал Илья Ильич, указывая на стены и на потолок. - А это? А это? - Он указал и на брошенное со вчерашнего дня полотенце, и на забытую на столе тарелку с ломтем хлеба.

Ну, это, пожалуй, уберу, - сказал Захар снисходительно, взяв тарелку.

Только это! А пыль по стенам, а паутина?.. - говорил Обломов, указывая на стены.

Это я к Святой неделе убираю: тогда образа чищу и паутину снимаю...

А книги, картины обмести?..

Книги и картины перед Рождеством: тогда с Анисьей все шкапы переберем. А теперь когда станешь убирать? Вы всё дома сидите.

Я иногда в театр хожу да в гости: вот бы...

Что за уборка ночью!

Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет».

Понимаешь ли ты, - сказал Илья Ильич, - что от пыли заводится моль? Я иногда даже вижу клопа на стене!

У меня и блохи есть! - равнодушно отозвался Захар.

Разве это хорошо? Ведь это гадость! - заметил Обломов.

Захар усмехнулся во все лицо, так что усмешка охватила даже брови и бакенбарды, которые от этого раздвинулись в стороны, и по всему лицу до самого лба расплылось красное пятно.

Чем же я виноват, что клопы на свете есть? - сказал он с наивным удивлением. - Разве я их выдумал?

Это от нечистоты, - перебил Обломов. - Что ты все врешь!

И нечистоту не я выдумал.

У тебя, вот, там, мыши бегают по ночам - я слышу.

И мышей не я выдумал. Этой твари, что мышей, что кошек, что клопов, везде много.

Как же у других не бывает ни моли, ни клопов?

На лице Захара выразилась недоверчивость, или, лучше сказать, покойная уверенность, что этого не бывает.

У меня всего много, - сказал он упрямо, - за всяким клопом не усмотришь, в щелку к нему не влезешь.

А сам, кажется, думал: «Да и что за спанье без клопа?»

Ты мети, выбирай сор из углов - и не будет ничего, - учил Обломов.

Уберешь, а завтра опять наберется, - говорил Захар.

Не наберется, - перебил барин, - не должно.

Наберется - я знаю, - твердил слуга.

А наберется, так опять вымети.

Как это? Всякий день перебирай все углы? - спросил Захар. - Да что ж это за жизнь? Лучше Бог по душу пошли!

Отчего ж у других чисто? - возразил Обломов. - Посмотри напротив, у настройщика: любо взглянуть, а всего одна девка...

А где немцы сору возьмут, - вдруг возразил Захар. - Вы поглядите-ко, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни... Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкапах лежала по годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму... У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!

Захар даже сквозь зубы плюнул, рассуждая о таком скаредном житье.

Нечего разговаривать! - возразил Илья Ильич, - ты лучше убирай.

Иной раз и убрал бы, да вы же сами не даете, - сказал Захар.

Пошел свое! Все, видишь, я мешаю.

Конечно, вы; все дома сидите: как при вас станешь убирать? Уйдите на целый день, так и уберу.

Вот еще выдумал что - уйти! Поди-ка ты лучше к себе.

Да право! - настаивал Захар. - Вот хоть бы сегодня ушли, мы бы с Анисьей и убрали все. И то не управимся вдвоем-то: надо еще баб нанять, перемыть все.

Э! какие затеи - баб! Ступай себе, - говорил Илья Ильич.

Он уж был не рад, что вызвал Захара на этот разговор. Он все забывал, что чуть тронешь этот деликатный предмет, так и не оберешься хлопот.

Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.

Захар ушел, а Обломов погрузился в размышления. Чрез несколько минут пробило еще полчаса.

Что это? - почти с ужасом сказал Илья Ильич. - Одиннадцать часов скоро, а я еще не встал, не умылся до сих пор? Захар, Захар!

Ах ты, боже мой! Ну! - послышалось из передней, и потом известный прыжок.

Умыться готово? - спросил Обломов.

Готово давно! - отвечал Захар, - чего вы не встаете?

Что ж ты не скажешь, что готово? Я бы уж и встал давно. Поди же, я сейчас иду вслед за тобою. Мне надо заниматься, я сяду писать.

Захар ушел, но чрез минуту воротился с исписанной и замасленной тетрадкой и клочками бумаги.

Вот, коли будете писать, так уж кстати извольте и счеты поверить: надо деньги заплатить.

Какие счеты? Какие деньги? - с неудовольствием спросил Илья Ильич.

Ну, мне пора! - сказал Волков. - За камелиями для букета Мише. Au revoir.

Приезжайте вечером чай пить, из балета: расскажете, как там что было, - приглашал Обломов.

Не могу, дал слово к Муссинским: их день сегодня. Поедемте и вы. Хотите, я вас представлю?

Нет, что там делать?

У Муссинских? Помилуйте, да там полгорода бывает. Как что делать? Это такой дом, где обо всем говорят...

Вот это-то и скучно, что обо всем, - сказал Обломов.

Ну, посещайте Мездровых, - перебил Волков, - там уж об одном говорят, об искусствах; только и слышишь: венецианская школа, Бетховен да Бах, Леонардо да Винчи...

Век об одном и том же - какая скука! Педанты, должно быть! - сказал, зевая, Обломов.

На вас не угодишь. Да мало ли домов! Теперь у всех дни: у Савиновых по четвергам обедают, у Маклашиных - пятницы, у Вязниковых - воскресенья, у князя Тюменева - середы. У меня все дни заняты! - с сияющими глазами заключил Волков.

И вам не лень мыкаться изо дня в день?

Вот, лень! Что за лень? Превесело! - беспечно говорил он. - Утро почитаешь, надо быть au courant всего, знать новости. Слава богу, у меня служба такая, что не нужно бывать в должности. Только два раза в неделю посижу да пообедаю у генерала, а потом поедешь с визитами, где давно не был; ну, а там... новая актриса, то на русском, то на французском театре. Вот опера будет, я абонируюсь. А теперь влюблен... Начинается лето; Мише обещали отпуск; поедем к ним в деревню на месяц, для разнообразия. Там охота. У них отличные соседи, дают bals champêtres. С Лидией будем в роще гулять, кататься в лодке, рвать цветы... Ах!.. - и он перевернулся от радости. - Однако пора... Прощайте, - говорил он, напрасно стараясь оглядеть себя спереди и сзади в запыленное зеркало.

Погодите, - удерживал Обломов, - я было хотел поговорить с вами о делах.

Это был господин в темно-зеленом фраке с гербовыми пуговицами, гладко выбритый, с темными, ровно окаймлявшими его лицо бакенбардами, с утружденным, но покойно-сознательным выражением в глазах, с сильно потертым лицом, с задумчивой улыбкой.

Здравствуй, Судьбинский! - весело поздоровался Обломов. - Насилу заглянул к старому сослуживцу! Не подходи, не подходи! Ты с холоду.

Здравствуй, Илья Ильич. Давно собирался к тебе, - говорил гость, - да ведь ты знаешь, какая у нас дьявольская служба! Вон, посмотри, целый чемодан везу к докладу; и теперь, если там спросят что-нибудь, велел курьеру скакать сюда. Ни минуты нельзя располагать собой.

Ты еще на службу? Что так поздно? - спросил Обломов. - Бывало, ты с десяти часов...

Бывало - да; а теперь другое дело: в двенадцать часов езжу. - Он сделал на последнем слове ударение.

А! догадываюсь! - сказал Обломов. - Начальник отделения! Давно ли?

Судьбинский значительно кивнул головой.

К Святой, - сказал он. - Но сколько дела - ужас! С восьми до двенадцати часов дома, с двенадцати до пяти в канцелярии, да вечером занимаюсь. От людей отвык совсем!

Гм! Начальник отделения - вот как! - сказал Обломов. - Поздравляю! Каков? А вместе канцелярскими чиновниками служили. Я думаю, на будущий год в статские махнешь.

Куда! Бог с тобой! Еще нынешний год корону надо получить; думал, за отличие представят, а теперь новую должность занял: нельзя два года сряду...

Приходи обедать, выпьем за повышение! - сказал Обломов.

Нет, сегодня у вице-директора обедаю. К четвергу надо приготовить доклад - адская работа! На представления из губерний положиться нельзя. Надо проверить самому списки. Фома Фомич такой мнительный: все хочет сам. Вот сегодня вместе после обеда и засядем.

Ужели и после обеда? - спросил Обломов недоверчиво.

А как ты думал? Еще хорошо, если пораньше отделаюсь да успею хоть в Екатерингоф прокатиться... Да, я заехал спросить: не поедешь ли ты на гулянье? Я бы заехал...

Нездоровится что-то, не могу! - сморщившись, сказал Обломов. - Да и дела много... нет, не могу!

Жаль! - сказал Судьбинский, - а день хорош. Только сегодня и надеюсь вздохнуть.

Ну, что нового у вас? - спросил Обломов.

Ничего пока; Свинкин дело потерял!

В самом деле? Что ж директор? - спросил Обломов дрожащим голосом. Ему, по старой памяти, страшно стало.

Велел задержать награду, пока не отыщется. Дело важное: «о взысканиях». Директор думает, - почти шепотом прибавил Судьбинский, - что он потерял его... нарочно.

Не может быть! - сказал Обломов.

Нет, нет! Это напрасно, - с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. - Свинкин ветреная голова. Иногда черт знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился с ним; а только нет, он не замечен ни в чем таком... Он не сделает, нет, нет! Завалялось дело где-нибудь; после отыщется.

Так вот как: всё в трудах! - говорил Обломов, - работаешь.

Ужас, ужас! Ну, конечно, с таким человеком, как Фома Фомич, приятно служить: без наград не оставляет; кто и ничего не делает, и тех не забудет. Как вышел срок - за отличие, так и представляет; кому не вышел срок к чину, к кресту, - деньги выхлопочет...

Ты сколько получаешь?

Фу! черт возьми! - сказал, вскочив с постели, Обломов. - Голос, что ли, у тебя хорош? Точно итальянский певец!

Что еще это? Вон Пересветов прибавочные получает, а дела-то меньше моего делает и не смыслит ничего. Ну, конечно, он не имеет такой репутации. Меня очень ценят, - скромно прибавил он, потупя глаза, - министр недавно выразился про меня, что я «украшение министерства».

Молодец! - сказал Обломов. - Вот только работать с восьми часов до двенадцати, с двенадцати до пяти, да дома еще - ой, ой!

Он покачал головой.

А что ж бы я стал делать, если б не служил? - спросил Судьбинский.

Мало ли что! Читал бы, писал... - сказал Обломов.

Я и теперь только и делаю, что читаю да пишу.

Да это не то; ты бы печатал...

Не всем же быть писателями. Вот и ты ведь не пишешь, - возразил Судьбинский.

Зато у меня имение на руках, - со вздохом сказал Обломов. - Я соображаю новый план; разные улучшения ввожу. Мучаюсь, мучаюсь... А ты ведь чужое делаешь, не свое.

Он добрый малый! - сказал Обломов.

Добрый, добрый; он стоит.

Очень добрый, характер мягкий, ровный, - говорил Обломов.

Такой обязательный, - прибавил Судьбинский, - и нет этого, знаешь, чтоб выслужиться, подгадить, подставить ногу, опередить... все делает, что может.

Прекрасный человек! Бывало, напутаешь в бумаге, не доглядишь, не то мнение или законы подведешь в записке, ничего: велит только другому переделать. Отличный человек! - заключил Обломов.

А вот наш Семен Семеныч так неисправим, - сказал Судьбинский, - только мастер пыль в глаза пускать. Недавно что он сделал: из губерний поступило представление о возведении при зданиях, принадлежащих нашему ведомству, собачьих конур для сбережения казенного имущества от расхищения; наш архитектор, человек дельный, знающий и честный, составил очень умеренную смету; вдруг показалась ему велика, и давай наводить справки, что может стоить постройка собачьей конуры? Нашел где-то тридцатью копейками меньше - сейчас докладную записку...

Раздался еще звонок.

Прощай, - сказал чиновник, - я заболтался, что-нибудь понадобится там...

Посиди еще, - удерживал Обломов. - Кстати, я посоветуюсь с тобой: у меня два несчастья...

Нет, нет, я лучше опять заеду на днях, - сказал он, уходя.

«Увяз, любезный друг, по уши увяз, - думал Обломов, провожая его глазами. - И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает... У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства - зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое... А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома - несчастный!»

Он испытал чувство мирной радости, что он с девяти до трех, с восьми до девяти может пробыть у себя на диване, и гордился, что не надо идти с докладом, писать бумаг, что есть простор его чувствам, воображению.

Много у вас дела? - спросил Обломов.

Да, довольно. Две статьи в газету каждую неделю, потом разборы беллетристов пишу, да вот написал рассказ...

О том, как в одном городе городничий бьет мещан по зубам...

Да, это в самом деле реальное направление, - сказал Обломов.

Не правда ли? - подтвердил обрадованный литератор. - Я провожу вот какую мысль и знаю, что она новая и смелая. Один проезжий был свидетелем этих побоев и при свидании с губернатором пожаловался ему. Тот приказал чиновнику, ехавшему туда на следствие, мимоходом удостовериться в этом и вообще собрать сведения о личности и поведении городничего. Чиновник созвал мещан, будто расспросить о торговле, а между тем давай разведывать и об этом. Что ж мещане? Кланяются да смеются и городничего превозносят похвалами. Чиновник стал узнавать стороной, и ему сказали, что мещане - мошенники страшные, торгуют гнилью, обвешивают, обмеривают даже казну, все безнравственны, так что побои эти - праведная кара...

Стало быть, побои городничего выступают в повести, как fatum древних трагиков? - сказал Обломов.

Именно, - подхватил Пенкин. - У вас много такта, Илья Ильич, вам бы писать! А между тем мне удалось показать и самоуправство городничего, и развращение нравов в простонародье; дурную организацию действий подчиненных чиновников и необходимость строгих, но законных мер... Не правда ли, эта мысль... довольно новая?

Да, в особенности для меня, - сказал Обломов, - я так мало читаю...

В самом деле не видать книг у вас! - сказал Пенкин. - Но, умоляю вас, прочтите одну вещь; готовится великолепная, можно сказать, поэма: «Любовь взяточника к падшей женщине». Я не могу вам сказать, кто

Что ж там такое?

Обнаружен весь механизм нашего общественного движения, и все в поэтических красках. Все пружины тронуты; все ступени общественной лестницы перебраны. Сюда, как на суд, созваны автором и слабый, но порочный вельможа, и целый рой обманывающих его взяточников; и все разряды падших женщин разобраны... француженки, немки, чухонки, и всё, всё... с поразительной, животрепещущей верностью... Я слышал отрывки - автор велик! в нем слышится то Дант, то Шекспир...

Вон куда хватили, - в изумлении сказал Обломов, привстав.

Пенкин вдруг смолк, видя, что действительно он далеко хватил.

Отчего ж? Это делает шум, об этом говорят...

Да пускай их! Некоторым ведь больше нечего и делать, как только говорить. Есть такое призвание.

Да хоть из любопытства прочтите.

Чего я там не видал? - говорил Обломов. - Зачем это они пишут: только себя тешат...

Как себя: верность-то, верность какая! До смеха похоже. Точно живые портреты. Как кого возьмут, купца ли, чиновника, офицера, будочника, - точно живьем и отпечатают.

Из чего же они бьются: из потехи, что ли, что вот кого-де ни возьмем, а верно и выйдет? А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны не «невидимые слезы», а один только видимый, грубый смех, злость...

Что ж еще нужно? И прекрасно, вы сами высказались: это кипучая злость - желчное гонение на порок, смех презрения над падшим человеком... тут все!

Нет, не все! - вдруг воспламенившись, сказал Обломов, - изобрази вора, падшую женщину, надутого глупца, да и человека тут же не забудь. Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! - почти шипел Обломов. - Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, - тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову... - сказал он, улегшись опять покойно на диване. - Изображают они вора, падшую женщину, - говорил он, - а человека-то забывают или не умеют изобразить. Какое же тут искусство, какие поэтические краски нашли вы? Обличайте разврат, грязь, только, пожалуйста, без претензии на поэзию.

Что же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное утро, между тем как все кипит, движется вокруг? Нам нужна одна голая физиология общества; не до песен нам теперь...

Человека, человека давайте мне! - говорил Обломов, - любите его...

Любить ростовщика, ханжу, ворующего или тупоумного чиновника - слышите? Что вы это? И видно, что вы не занимаетесь литературой! - горячился Пенкин. - Нет, их надо карать, извергнуть из гражданской среды, из общества...

Извергнуть из гражданской среды! - вдруг заговорил вдохновенно Обломов, встав перед Пенкиным. - Это значит забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но все человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете его из круга человечества, из лона природы, из милосердия Божия? - почти крикнул он с пылающими глазами.

Вон куда хватили! - в свою очередь с изумлением сказал Пенкин.

Обломов увидел, что и он далеко хватил. Он вдруг смолк, постоял с минуту, зевнул и медленно лег на диван.

Оба погрузились в молчание.

Что ж вы читаете? - спросил Пенкин.

Я... да все путешествия больше.

Опять молчание.

Так прочтете поэму, когда выйдет? Я бы принес... - спросил Пенкин.

Обломов сделал отрицательный знак головой.

Ну, я вам свой рассказ пришлю?

Обломов кивнул в знак согласия...

Однако мне пора в типографию! - сказал Пенкин. - Я, знаете, зачем пришел к вам? Я хотел предложить вам ехать в Екатерингоф; у меня коляска. Мне завтра надо статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать стали, чего бы не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы было. Поедемте...

Нет, нездоровится, - сказал Обломов, морщась и прикрываясь одеялом, - сырости боюсь, теперь еще не высохло. А вот вы бы сегодня обедать пришли: мы бы поговорили... У меня два несчастья...

Нет, наша редакция вся у Сен-Жоржа сегодня, оттуда и поедем на гулянье. А ночью писать и чем свет в типографию отсылать. До свидания.

До свиданья, Пенкин.

«Ночью писать, - думал Обломов, - когда же спать-то? А поди, тысяч пять в год заработает! Это хлеб! Да писать-то все, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть, гореть, не знать покоя и все куда-то двигаться... И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, послезавтра; праздник придет, лето настанет - а он все пиши? Когда же остановиться и отдохнуть? Несчастный!»

Он повернул голову к столу, где все было гладко, и чернила засохли, и пера не видать, и радовался, что лежит он, беззаботен, как новорожденный младенец, что не разбрасывается, не продает ничего...

«А письмо старосты, а квартира?» - вдруг вспомнил он и задумался.

Отец его, провинциальный подьячий старого времени, назначал было сыну в наследство искусство и опытность хождения по чужим делам и свое ловко пройденное поприще служения в присутственном месте; но судьба распорядилась иначе. Отец, учившийся сам когда-то по-русски на медные деньги, не хотел, чтоб сын его отставал от времени, и пожелал поучить чему-нибудь, кроме мудреной науки хождения по делам. Он года три посылал его к священнику учиться по-латыни.

Способный от природы мальчик в три года прошел латынскую грамматику и синтаксис и начал было разбирать Корнелия Непота, но отец решил, что довольно и того, что он знал, что уж и эти познания дают ему огромное преимущество над старым поколением и что, наконец, дальнейшие занятия могут, пожалуй, повредить службе в присутственных местах.

Шестнадцатилетний Михей, не зная, что делать с своей латынью, стал в доме родителей забывать ее, но зато, в ожидании чести присутствовать в земском или уездном суде, присутствовал пока на всех пирушках отца, и в этой-то школе, среди откровенных бесед, до тонкости развился ум молодого человека.

Он с юношескою впечатлительностью вслушивался в рассказы отца и товарищей его о разных гражданских и уголовных делах, о любопытных случаях, которые проходили через руки всех этих подьячих старого времени.

Но все это ни к чему не повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к делу, но за смертью отца он не успел поступить в суд и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в одном департаменте, да потом и забыл о нем.

Так Тарантьев и остался только теоретиком на всю жизнь. В петербургской службе ему нечего было делать с своею латынью и с тонкой теорией вершить по своему произволу правые и неправые дела; а между тем он носил и сознавал в себе дремлющую силу, запертую в нем враждебными обстоятельствами навсегда, без надежды на проявление, как бывали запираемы, по сказкам, в тесных заколдованных стенах духи зла, лишенные силы вредить. Может быть, от этого сознания бесполезной силы в себе Тарантьев был груб в обращении, недоброжелателен, постоянно сердит и бранчив.

Он с горечью и презрением смотрел на свои настоящие занятия: на переписыванье бумаг, на подшиванье дел и т. п. Ему вдали улыбалась только одна последняя надежда: перейти служить по винным откупам.[ На этой дороге он видел единственную выгодную замену поприща, завещанного ему отцом и не достигнутого. А в ожидании этого готовая и созданная ему отцом теория деятельности и жизни, теория взяток и лукавства, миновав главное и достойное ее поприще в провинции, применилась ко всем мелочам его ничтожного существования в Петербурге, вкралась во все его приятельские отношения за недостатком официальных.

Он был взяточник в душе, по теории, ухитрялся брать взятки, за неимением дел и просителей, с сослуживцев, с приятелей, бог знает как и за что - заставлял, где и кого только мог, то хитростью, то назойливостью, угощать себя, требовал от всех незаслуженного уважения, был придирчив. Его никогда не смущал стыд за поношенное платье, но он не чужд был тревоги, если в перспективе дня не было у него громадного обеда, с приличным количеством вина и водки.

От этого он в кругу своих знакомых играл роль большой сторожевой собаки, которая лает на всех, не дает никому пошевелиться, но которая в то же время непременно схватит на лету кусок мяса, откуда и куда бы он ни летел.

Таковы были два самые усердные посетителя Обломова.

Зачем эти два русские пролетария ходили к нему? Они очень хорошо знали зачем: пить, есть, курить хорошие сигары. Они находили теплый, покойный приют и всегда одинаково если не радушный, то равнодушный прием.

Но зачем пускал их к себе Обломов - в этом он едва ли отдавал себе отчет. А кажется, затем, зачем еще о сю пору в наших отдаленных Обломовках, в каждом зажиточном доме толпится рой подобных лиц обоего пола, без хлеба, без ремесла, без рук для производительности и только с желудком для потребления, но почти всегда с чином и званием.

Есть еще сибариты, которым необходимы такие дополнения в жизни: им скучно без лишнего на свете. Кто подаст куда-то запропастившуюся табакерку или поднимет упавший на пол платок? Кому можно пожаловаться на головную боль с правом на участие, рассказать дурной сон и потребовать истолкования? Кто почитает книжку на сон грядущий и поможет заснуть? А иногда такой пролетарий посылается в ближайший город за покупкой, поможет по хозяйству - не самим же мыкаться!

Тарантьев делал много шума, выводил Обломова из неподвижности и скуки. Он кричал, спорил и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина самого от необходимости говорить и делать. В комнату, где царствовал сон и покой, Тарантьев приносил жизнь, движение, а иногда и вести извне. Обломов мог слушать, смотреть, не шевеля пальцем, на что-то бойкое, движущееся и говорящее перед ним. Кроме того, он еще имел простодушие верить, что Тарантьев в самом деле способен посоветовать ему что-нибудь путное.

Посещения Алексеева Обломов терпел по другой, не менее важной причине. Если он хотел жить по-своему, то есть лежать молча, дремать или ходить по комнате, Алексеева как будто не было тут: он тоже молчал, дремал или смотрел в книгу, разглядывал с ленивой зевотой до слез картинки и вещицы. Он мог так пробыть хоть трои сутки. Если же Обломову наскучивало быть одному и он чувствовал потребность выразиться, говорить, читать, рассуждать, проявить волнение, - тут был всегда покорный и готовый слушатель и участник, разделявший одинаково согласно и его молчание, и его разговор, и волнение, и образ мыслей, каков бы он ни был.

Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя; с ними со всеми все более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий понимал жизнь по-своему, как не хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее и его; все это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по душе.

Был ему по сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее - и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.

Он был в отлучке, но Обломов ждал его с часу на час.

Обломову, во время его ленивых мечтаний, всегда представлялся образ высокой и стройной женщины с тихим и гордым взглядом, со спокойно сложенными на груди руками, с тихим, но гордым взглядом и задумчивым выражением лица. Он никогда не хотел видеть в ней трепета, внезапных слез, томления.., потому что с такими женщинами слишком много хлопот.

После того, как у Обломова вырвалось признание в любви к Ольге, они долго не виделись. Ее отношение к нему изменилось, она стала задумчивее. Штольц, уезжая, «завещал» Обломова Ольге, просил приглядывать за ним, мешать ему сидеть дома. И в голове Ольги созрел подробный план, как она отучит Обломова спать после обеда, прикажет ему читать книги и газеты, писать письма в деревню, дописывать план устройства имения, готовиться ехать за границу… И эта она, такая робкая и молчаливая, станет виновницей такого превращения! «Он будет жить, действовать, благословлять жизнь и ее. Возвратить человека к жизни - сколько славы доктору, когда он спасет безнадежного больного! А спасти нравственно погибающий ум, душу!» Но это неожиданное признание в любви должно было все изменить. Она не знала, как ей себя вести с Обломовым, и поэтому при встречах с ним молчала. Обломов думал, что испугал ее, и потому ждал холодных и строгих взглядов, а, увидев ее, старался уйти в сторону.

Вдруг кто-то идет, слышит она.

«Идет кто-то...» - подумал Обломов.

И сошлись лицом к лицу.

Ольга Сергеевна! - сказал он, трясясь, как осиновый лист.

Илья Ильич! - отвечала она робко, и оба остановились.

Здравствуйте, - сказал он.

Здравствуйте, - говорила она...

Они молча шли по дорожке. Ни от линейки учителя, ни от бровей директора никогда в жизни не стучало так сердце Обломова, как теперь. Он хотел что-то сказать, пересиливал себя, но слова с языка не шли; только сердце билось неимоверно, как перед бедой...

Да, Ольга Сергеевна, - наконец пересилил он себя, - вы, я думаю, удивляетесь... сердитесь...

Я совсем забыла... - сказала она.

Поверьте мне, это было невольно... я не мог удержаться... - заговорил он, понемногу вооружаясь смелостью. - Если б гром загремел тогда, камень упал бы надо мной, я бы все-таки сказал. Этого никакими силами удержать было нельзя... Ради бога, не подумайте, чтоб я хотел... Я сам через минуту бог знает что дал бы, чтоб воротить неосторожное слово...

Забудьте же это, - продолжал он, - забудьте, тем более что это неправда...

Неправда? - вдруг повторила она, выпрямилась и выронила цветы.

Глаза ее вдруг раскрылись широко и блеснули изумлением.

Как неправда? - повторила она еще.

Да, ради бога, не сердитесь и забудьте. Уверяю вас, это только минутное увлечение... от музыки.

Только от музыки!..

Она изменилась в лице: пропали два розовые пятнышка, и глаза потускли...

Он замолчал и не знал, что делать. Он видел только внезапную досаду и не видал причины.

Я домой пойду, - вдруг сказала она, ускоряя шаги и поворачивая в другую аллею...

Дайте руку, в знак того, что вы не сердитесь...

Она, не глядя на него, подала ему концы пальцев и, едва он коснулся их, тотчас же отдернула руку назад.

Нет, вы сердитесь! - сказал он со вздохом. - Как уверить мне вас, что это было увлечение, что я не позволил бы себе забыться?.. Нет, конечно, не стану больше слушать вашего пения... Если вы так уйдете, не улыбнетесь, не подадите руки дружески, я... пожалейте, Ольга Сергеевна! Я буду нездоров, у меня колени дрожат, я насилу стою...

Отчего? - вдруг спросила она, взглянув на него.

И сам не знаю, - сказал он, - стыд у меня прошел теперь: мне не стыдно от моего слова... мне кажется, в нем...

Говорите! - сказала она повелительно.

Он молчал.

Мне опять плакать хочется, глядя на вас... Видите, у меня нет самолюбия, я не стыжусь сердца...

Отчего же плакать? - спросила она, и на щеках появились два розовые пятна.

Что? - сказала она, и слезы отхлынули от груди; она ждала напряженно.

Они подошли к крыльцу.

Чувствую... - торопился досказать Обломов и остановился.

Она медленно, как будто с трудом, всходила по ступеням.

Ту же музыку... то же... волнение... то же... чув... простите, простите - ей-богу, не могу сладить с собой...

M-r Обломов... - строго начала она, потом вдруг лицо ее озарилось лучом улыбки, - я не сержусь, прощаю, - прибавила она мягко, - только вперед...

Обломов еще долго смотрел вслед Ольге. Домой он пришел счастливый и сияющий, сел в углу дивана и быстро начертил по пыли на столе крупными буквами: «Ольга». Потом позвал Захара, который недавно женился на Анисье, и велел ему подмести и вытереть пыль. Потом он лег на диван и долго думал об утреннем разговоре с Ольгой: «она любит меня! Возможно ли?..» В нем как будто снова пробудилась жизнь, возникли новые мечты. Но ему трудно было поверить в то, что Ольга могла полюбить его: «смешного, с сонным взглядом, с дряблыми щеками…» Подойдя к зеркалу, он заметил, что сильно изменился, стал свежее. В это время пришел человек от Ольгиной тетки, звать на обед. Обломов дал ему денег и пошел. На душе у него было хорошо и весело, все люди казались добрыми и счастливыми. Но тревожные сомнения в том, что Ольга только кокетничает с ним, не давали ему покоя. Когда он увидел ее, эти сомнения почти рассеялись. «Нет, она не такая, не обманщица… » - решил он.

«Весь этот день был днем постепенного разочарования для Обломова». Он провел его с теткой Ольги - умной, приличной и исполненной достоинства женщиной. Она никогда не работала, потому что это было ей не к лицу, иногда читала и хорошо говорила, но никогда не мечтала и не умничала. Она никому не доверяла своих душевных тайн, и любила быть наедине лишь с бароном, который был опекуном небольшого, попавшего в залог, имения Ольги. Отношения Ольги и тетки были просты и спокойны, они никогда не выказывали друг другу неудовольствия, впрочем, для этого не было причин.

Появление Обломова в доме не произвело особого впечатления и не привлекло ничьего внимания. Штольц хотел познакомить друга с немного чопорными людьми, у которых нельзя будет поспать после обеда, где нужно быть всегда хорошо одетым и всегда помнить, о чем говоришь. Штольц думал, что молодая хорошенькая женщина сможет внести в жизнь Обломова некоторое оживление - «все равно, что внести в мрачную комнату лампу, от которой по всем темным углам разольется ровный свет, несколько градусов тепла, и комната повеселеет». Но «он не предвидел, что он вносит фейерверк, Ольга и Обломов - подавно».

Тетка на прогулки Обломова с Ольгой смотрела сквозь пальцы, потому что не видела в этом ничего предосудительного. Обломов два часа разговаривал с Ольгиной теткой, а когда появилась Ольга, не мог на нее наглядеться. Она заметно изменилась, казалась поврослевшей. «Наивная, почти детская усмешка ни разу не показалась на губах, ни разу не взглянула она так широко, открыто, глазами, когда в них выражался вопрос или недоумение, или простодушное любопытство, как будто ей уж не о чем спрашивать…» Она смотрела на Обломова, как будто давно знала его, шутила и смеялась, обстоятельно отвечала на его вопросы. Казалось, что она заставляла себя делать то, что нужно и что делают другие.

После обеда все пошли гулять, а после вернулись домой. Ольга спела романс, но в ее пении не было души. Обломов, не дождавшись чаю, простился, и Ольга кивнула ему, как доброму знакомому. В последующие 3-4 дня Ольга смотрела на Обломова просто, без прежнего любопытства и без ласки, и ему оставалось лишь недоумевать: «Что это с ней? Что она думает, чувствует?» Но так ничего и не смог понять. На четвертый и на пятый день он не пошел к Ильинским, собрался пойти гулять, вышел на дорогу, но в гору идти не хотел. Вернулся домой и заснул. Проснулся, пообедал, сел за стол - «опять никуда и ничего не хочется!» Объявил Захару, что собирается переехать в город, на Выборгскую сторону, а когда Захар ушел, а затем вернулся с чемоданом, сказал, что на днях отправится за границу.

На другой день Обломов проснулся в десять часов. Захар, подавая ему чай, сказал, что в булочной встретил Ольгу Сергеевну, она велела кланяться, спрашивала о здоровье, чем ужинал, чем занимался в эти дни. Захар по душевной простоте сказал правду: съел на ужин два цыпленка и все эти дни лежал на диване, собирается переехать на Выборгскую сторону. Обломов с досадой выгнал Захара и стал пить чай. Захар вернулся и сказал, что барышня просила его прийти в парк. Илья Ильич тотчас оделся и отправился в парк, обошел все, заглянул в беседки и нашел ее на скамейке, где произошла их недавняя размолвка.

Я думала, что вы уж не придете, - сказала она ему ласково.

Я давно ищу вас по всему парку, - отвечал он.

Я знала, что вы будете искать, и нарочно села здесь, в этой аллее: думала, что вы непременно пройдете по ней...

Что вас не видать давно? - спросила она.

Он молчал...

Он смутно понимал, что она выросла и чуть ли не выше его, что отныне нет возврата к детской доверчивости, что перед ними Рубикон и утраченное счастье уже на другом берегу: надо перешагнуть.

Она понимала яснее его, что в нем происходит, и потому перевес был на ее стороне... Она мигом взвесила свою власть над ним, и ей нравилась эта роль путеводной звезды, луча света, который она разольет над стоячим озером и отразится в нем...

Она разнообразно торжествовала свое первенство в этом поединке... Взгляд ее был говорящ и понятен. Она как будто нарочно открыла известную страницу книги и позволила прочесть заветное место.

Стало быть, я могу надеяться... - вдруг, радостно вспыхнув, сказал он.

Всего! Но...

Она замолчала.

Он вдруг воскрес. И она, в свою очередь, не узнала Обломова: туманное, сонное лицо мгновенно преобразилось, глаза открылись; заиграли краски на щеках; задвигались мысли; в глазах сверкнули желания и воля. Она тоже ясно прочла в этой немой игре лица, что у Обломова мгновенно явилась цель жизни.

Жизнь, жизнь опять отворяется мне, - говорил он как в бреду, - вот она, в ваших глазах, в улыбке, в этой ветке, в Casta diva... все здесь...

Он то с восторгом, украдкой кидал взгляд на ее головку, на стан, на кудри, то сжимал ветку.

Это все мое! Мое! - задумчиво твердил он и не верил сам себе.

Вы не переедете на Выборгскую сторону? - спросила она, когда он уходил домой.

Он засмеялся и даже не назвал Захара дураком.

С тех пор Ольга стала спокойнее, «но жила и чувствовала жизнь только с Обломовым». Она чувствовала все перемены, происходящие в ее душе и жила в своей новой сфере, без волнений и тревог. Она делала то же, что и прежде, но и по-другому. Она часто вспоминала предсказания Штольца, который говорил, что она не начинала еще жить. И теперь поняла, что он прав - она только начала жить.

Образ Ольги занимал все мысли Обломова. Он засыпал, просыпался и гулял, думая о ней; и днем, и ночью мысленно разговаривал с ней. Он читал книги и пересказывал их Ольге, написал несколько писем в деревню и сменил старосту, и даже поехал бы в деревню, если бы считал возможным уехать без Ольги. Он не ужинал и не ложился днем, и за несколько недель объездил все петербургские окрестности.

Симпатия Ольги и Обломова росла и развивалась, и вместе с этим чувством расцветала Ольга. Все замечали, что она похорошела. Когда они были вместе, Обломов подолгу смотрел на нее, не в силах отвести взгляд. Она без труда читала все, что было написано на его лице, и гордилась тем, смогла возбудить в нем такое сильное чувство. «И любовалась, и гордилась этим поверженным к ногам ее, ее же силою, человеком!» Ольга все так же высмеивала слабости Обломова, а он каждый раз старался извернуться, чтобы не упасть в ее глазах. Она сознательно задавала ему такие вопросы, на которые он не мог ответить, и заставляла его искать ответы, а затем объяснять ей. Он бегал по книжным лавкам, библиотекам, иногда не спал ночами, читал, чтобы утром, как бы невзначай, ответить на вопрос Ольги. Но любовь Ольги отличалась от чувства Обломова.

Не знаю, - говорила она задумчиво, как будто вникая в себя и стараясь уловить, что в ней происходит. - Не знаю, влюблена ли я в вас; если нет, то, может быть, не наступила еще минута; знаю только одно, что я так не любила ни отца, ни мать, ни няньку...

Какая же разница? Чувствуете ли вы что-нибудь особенное!.. - добивался он.

Я люблю иначе, - сказала она, опрокидываясь спиной на скамью и блуждая глазами в несущихся облаках. - Мне без вас скучно; расставаться с вами ненадолго - жаль, надолго - больно. Я однажды навсегда узнала, увидела и верю, что вы меня любите, - и счастлива, хоть не повторяйте мне никогда, что любите меня. Больше и лучше любить я не умею.

«Это слова... как будто Корделии!» - подумал Обломов, глядя на Ольгу страстно...

Умрете... вы, - с запинкой продолжала она, - я буду носить вечный траур по вас и никогда более не улыбнусь в жизни. Полюбите другую - роптать, проклинать не стану, а про себя пожелаю вам счастья... Для меня любовь эта - все равно что... жизнь, а жизнь...

Она искала выражения.

Что ж жизнь, по-вашему? - спросил Обломов.

Жизнь - долг, обязанность, следовательно, любовь - тоже долг: мне как будто бог послал ее, - досказала она, подняв глаза к небу, - и велел любить.

Корделия! - вслух произнес Обломов. - И ей двадцать один год! Так вот что любовь, по-вашему! - прибавил он в раздумье.

Да, и у меня, кажется, достанет сил прожить и пролюбить всю жизнь...

Так разыгрывался между ними все тот же мотив в разнообразных варьяциях. Свидания, разговоры - все это была одна песнь, одни звуки, один свет, который горел ярко, и только преломлялись и дробились лучи его на розовые, на зеленые, на палевые и трепетали в окружавшей их атмосфере. Каждый день и час приносил новые звуки и лучи, но свет горел один, мотив звучал все тот же...

Обломов был во власти своего чувства и жил только встречами с Ольгой. «Люблю, люблю, люблю» - звучало в нем недавнее признание Ольги. Но на следующий день он встал бледный и мрачный, со следами бессонницы на лице и потухшим огнем в глазах. Он вяло напился чаю, не тронул ни одной книги и уселся на диване и задумался. Лечь его не тянуло - отвык, но рукой в подушку все-таки уперся. Образ Ольги был перед ним, но где-то в тумане. Внутренний голос говорил ему, что нельзя жить так, как хочется. «Надо идти ощупью, на многое закрывать глаза и не бредить счастьем, не сметь роптать, что оно ускользает, - вот жизнь!» Он вдруг понял, что ему необходимо расстаться с Ольгой, его «поэтическое настроение уступило место ужасам».

«Не ошибка ли это?» - вдруг мелькнуло у него в уме, как молния, и молния эта попала в самое сердце и разбила его. Он застонал. «Ошибка! да... вот что!» - ворочалось у него в голове.

«Люблю, люблю, люблю», - раздалось вдруг опять в памяти, и сердце начинало согреваться, но вдруг опять похолодело. И это троекратное «люблю» Ольги - что это? Обман ее глаз, лукавый шепот еще праздного сердца; не любовь, а только предчувствие любви!..

Она любит теперь, как вышивает по канве: тихо, лениво выходит узор, она еще ленивее развертывает его, любуется, потом положит и забудет. Да, это только приготовление к любви, опыт, а он - субъект, который подвернулся первый, немного сносный, для опыта, по случаю...

Вот оно что! - с ужасом говорил он, вставая с постели и зажигая дрожащей рукой свечку. - Больше ничего тут нет и не было! Она готова была к воспринятию любви, сердце ее ждало чутко, и он встретился нечаянно, попал ошибкой... Другой только явится - и она с ужасом отрезвится от ошибки! Как она взглянет тогда на него, как отвернется... ужасно! Я похищаю чужое! Я - вор! Что я делаю, что я делаю? Как я ослеп! - Боже мой!

Он посмотрел в зеркало: бледен, желт, глаза тусклые. Он вспомнил тех молодых счастливцев, с подернутым влагой, задумчивым, но сильным и глубоким взглядом, как у нее, с трепещущей искрой в глазах, с уверенностью на победу в улыбке, с такой бодрой походкой, с звучным голосом. И он дождется, когда один из них явится: она вспыхнет вдруг, взглянет на него, Обломова, и... захохочет!

Он опять поглядел в зеркало. «Этаких не любят!» - сказал он.

Потом лег и припал лицом к подушке. «Прощай, Ольга, будь счастлива», - заключил он.

Обломов велел Захару, что если за ним придут от Ильинских, говорить, что он уехал в город, но потом решил написать Ольге письмо о том, что чувства, которые она испытывает, - это не настоящая любовь, а лишь бессознательная способность любить, а сам он утешается тем, «что этот коротенький эпизод оставит… чистое, благоуханное воспоминание…» Отправив письмо, Обломов стал представлять, какое лицо будет у Ольги, когда она его прочтет. В это время ему доложили, что Ольга просила передать ему прийти во втором часу, а сейчас она гуляет. Обломов поспешил к ней, и увидел, что она шла по дороге, утирая слезы. Ольга упрекала его в несправедливости, в том, что он сознательно делает ей больно. Обломов признался, что это письмо было не нужно, и попросил прощения. Они помирились, и Ольга побежала домой.

Он остался на месте и долго смотрел ей вслед, как улетающему ангелу...

Что ж это такое? - вслух сказал он в забывчивости. - И - любовь тоже... любовь? А я думал, что она, как знойный полдень, повиснет над любящимися и ничто не двинется и не дохнет в ее атмосфере: и в любви нет покоя, и она движется все куда-то вперед, вперед... «как вся жизнь», говорит Штольц. И не родился еще Иисус Навин, который бы сказал ей: «Стой и не движись!» Что ж будет завтра? - тревожно спросил он себя и задумчиво, лениво пошел домой.

Проходя мимо окон Ольги, он слышал, как стесненная грудь ее облегчалась в звуках Шуберта, как будто рыдала от счастья.

Боже мой! Как хорошо жить на свете!

Дома Обломова ждало письмо от Штольца, которое начиналось и заканчивалось словами: «Теперь или никогда!» Андрей упрекал друга в неподвижности и приглашал приехать за границу, советовал отправиться в деревню, разобраться с мужиками и заняться постройкой нового дома. Илья Ильич стал думать, писать, съездил даже к архитектору и приготовил план дома, в котором собирался жить с Ольгой.

Между Обломовым и Ольгой установились тайные, невидимые для других отношения: всякий взгляд, каждое незначительное слово, сказанное при других, имело для них свой смысл. Они видели во всем намек на любовь.

И Ольга вспыхнет иногда при всей уверенности в себе, когда за столом расскажут историю чьей-нибудь любви, похожей на ее историю; а как все истории о любви сходны между собой, то ей часто приходилось краснеть.

И Обломов при намеке на это вдруг схватит в смущении за чаем такую кучу сухарей, что кто-нибудь непременно засмеется.

Они стали чутки и осторожны. Иногда Ольга не скажет тетке, что видела Обломова, и он дома объявит, что едет в город, а сам уйдет в парк...

Лето подвигалось, уходило. Утра и вечера становились темны и сыры. Не только сирени - и липы отцвели, ягоды отошли. Обломов и Ольга виделись ежедневно.

Он догнал жизнь, то есть усвоил опять все, от чего отстал давно; знал, зачем французский посланник выехал из Рима, зачем англичане посылают корабли с войском на Восток; интересовался, когда проложат новую дорогу в Германии или Франции. Но насчет дороги через Обломовку в большое село не помышлял, в палате доверенность не засвидетельствовал и Штольцу ответа на письма не послал.

Он усвоил только то, что вращалось в кругу ежедневных разговоров в доме Ольги, что читалось в получаемых там газетах, и довольно прилежно, благодаря настойчивости Ольги, следил за текущей иностранной литературой.

Все остальное утопало в сфере чистой любви.

Несмотря на частые видоизменения в этой розовой атмосфере, главным основанием была безоблачность горизонта. Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви оставалось праздное время и праздное место в сердце, если вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала на призыв ее воли, и на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, - она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный мир любви превращался в какой-то осенний день, когда все предметы кажутся в сером цвете.

Но Обломову стало казаться, что окружающие как-то странно смотрят на них с Ольгой, что-то стало мучить его совесть. На все вопросы Ольги он ничего не отвечал, боясь ее спугнуть. Он вдруг неожиданно понял, что своим поведением может испортить репутацию честной девушки. «Он выбивался из сил, плакал как ребенок о том, что вдруг побледнели радужные краски его жизни, о том, что Ольга будет жертвой. Вся любовь его была преступление, пятно на совести». Он сознавал, что из этого положения есть единственный выход: женитьба. И он решил, что этим же вечером объявит Ольге о своем решении.

Обломов побежал искать Ольгу, но ему сказали, что она ушла. Он увидел ее, идущую в гору, и побежал за ней. Ольга была то весела и резва, то неожиданно впадала в задумчивость. Они заговорили о своей любви, но он вспомнил, что пришел не за этим.

Он опять откашлянулся.

Послушай... я хотел сказать.

Что? - спросила она, живо обернувшись к нему.

Он боязливо молчал...

Скажи же!.. - приставала она.

Я хотел только сказать, - начал он медленно, - что я так люблю тебя, так люблю, что если б...

Он медлил...

Представь, - начал он, - сердце у меня переполнено одним желанием, голова - одной мыслью, но воля, язык не повинуются мне: хочу говорить, и слова нейдут с языка. А ведь как просто, как... Помоги мне, Ольга.

Я не знаю, что у вас на уме...

О, ради бога, без этого вы: твой гордый взгляд убивает меня, каждое слово, как мороз, леденит...

Она засмеялась.

Ты сумасшедший! - сказала она, положив ему руку на голову.

Вот так, вот я получил дар мысли и слова! Ольга, - сказал он, став перед ней на колени, - будь моей женой!

Она молчала и отвернулась от него в противоположную сторону.

Ольга, дай мне руку! - продолжал он.

Она не давала. Он взял сам и приложил к губам. Она не отнимала. Рука была тепла, мягка и чуть-чуть влажна. Он старался заглянуть ей в лицо - она отворачивалась все больше.

Молчание? - сказал он тревожно и вопросительно, целуя ей руку.

Знак согласия! - договорила она тихо, все еще не глядя на него.

Что ты теперь чувствуешь? Что думаешь? - спросил он, вспоминая мечту свою о стыдливом согласии, о слезах.

То же, что ты, - отвечала она, продолжая глядеть куда-то в лес; только волнение груди показывало, что она сдерживает себя.

«Есть ли у ней слезы на глазах?» - думал Обломов, но она упорно смотрела вниз. - Ты равнодушна, ты покойна? - говорил он, стараясь притянуть ее за руку к себе.

Не равнодушна, но покойна.

Отчего ж?

Оттого, что давно предвидела это и привыкла к мысли.

Давно! - с изумлением повторил он.

Да, с той минуты, как дала тебе ветку сирени... я мысленно назвала тебя...

Она не договорила.

С той минуты!

Он распахнул было широко объятия и хотел заключить ее в них...

У него шевельнулась странная мысль. Она смотрела на него с спокойной гордостью и твердо ждала; а ему хотелось бы в эту минуту не гордости и твердости, а слез, страсти, охмеляющего счастья, хоть на одну минуту, а потом уже пусть потекла бы жизнь невозмутимого покоя!

И вдруг ни порывистых слез от неожиданного счастья, ни стыдливого согласия! Как это понять!

В сердце у него проснулась и завозилась змея сомнения... Любит она или только выходит замуж?...

Но Ольга призналась Обломову, что никогда не захочет с ним расставаться, и он почувствовал себя безумно счастливым.

Штольц был немец только по отцу, мать его была рус-ской. Вырос и воспитывался Штольц в селе Верхлеве, где его отец был управляющим. С детства Штольц был приучен к наукам. Но Андрей любил и пошалить, так что ему неред-ко разбивали то нос, то глаз. Отец никогда не ругал его за это, даже говорил, что так и должен расти мальчик.

Мать очень переживала за сына. Она боялась, что Штольц вырастет таким же, как его отец — настоящим не-мецким бюргером. В сыне ей мерещился идеал барина. И она стригла ему ногти, завивала локоны, читала ему стихи, пела песни, играла произведения великих композиторов. И Андрей вырос на почве русской культуры, хоть и с немец-кими задатками. Ведь рядом были Обломовка и княжеский замок, куда нередко наведывались хозяева, которые ничего не имели против дружбы со Штольцем.

Отец мальчика даже и не подозревал, что все это окруже-ние обратит «узенькую немецкую колею в такую широкую дорогу, какая не снилась ни деду, ни отцу, ни ему самому».

Когда мальчик вырос, отец отпустил сына из дома, что-бы дальше он строил свою жизнь сам. Отец хочет дать сыну «нужные адреса» нужных людей, но Андрей отказывает-ся, говоря, что пойдет к ним лишь тогда, когда у него бу-дет свой дом. Мать плачет, провожая сына. Андрей обнял ее и тоже расплакался, но взял себя в руки и уехал.

Штольц — ровесник Обломову. Он всегда в движении. По жизни шел твердо и бодро, воспринимая все ясно и пря-мо. Больше всего он боялся воображения, мечты, все у него подвергалось анализу, пропускалось через ум. И он все шел и шел прямо по избранной раз им дороге, отважно шагая че-рез все преграды.

С Обломовым его связывали детство и школа. Он выпол-нял при Илье Ильиче роль сильного. Кроме того, Штольца привлекала та светлая и детская душа, которая была у Об-ломова.

Штольц и Обломов здороваются. Штольц советует Об-ломову встряхнуться, поехать куда-нибудь. Обломов жа-луется на свои несчастья. Штольц советует снять старо-сту, завести школу в деревне. А с квартирой обещает все уладить. Штольц интересуется, ходит ли Обломов куда- нибудь, бывает ли где? Обломов говорит, что нет. Штольц возмущен, он говорит, что пора давно выйти из этого сон-ного состояния.

Штольц решил встряхнуть Обломова, он зовет Захара, чтобы тот одел барина. Чрез десять минут Штольц и Обло-мов выходят из дома.

Обломов из уединения вдруг очутился в толпе людей. Так прошла неделя, другая. Обломов восставал, жаловался, ему не нравилась вся эта суета, вечная беготня, игра стра-стей. Где же здесь человек? Он говорит, что свет, общество, в сущности, тоже спят, это все сон. Ни на ком нет свежего лица, ни у кого нет спокойного, ясного взгляда. Штольц на-зывает Обломова философом. Обломов говорит, что его план жизни — это деревня, спокойствие, жена, дети. Штольц спрашивает, кто таков Илья Ильич, к какому разряду он себя причисляет? Обломов говорит, что пусть Захара спро-сит. Захар отвечает, что это — барин. Штольц смеется. Об-ломов продолжает рисовать Штольцу свой идеальный мир, в котором царят покой и тишина. Штольц говорит, что Илья Ильич выбрал для себя то, что было у дедов и отцов. Штольц предлагает познакомить Обломова с Ольгой Ильин-ской, а также говорит, что нарисованный ему Обломовым мир — это не жизнь, это обломовщина. Штольц напоми-нает Илье Ильичу, что когда-то тот хотел путешествовать, увидеть мир. Куда все это делось? Обломов просит Штоль-ца не бранить его, а лучше помочь, потому что сам он не справится. Ведь он просто гаснет, никто не указал ему, как жить. «Или я не понял этой жизни, или она никуда не го-дится», — заключает Обломов. Штольц спрашивает, поче-му же Илья не бежал прочь от этой жизни? Обломов гово-рит, что не он один таков: «Да я ли один? Смотри: Михай-лов, Петров, Семенов, Алексеев, Степанов… не пересчита-ешь: наше имя — легион!» Штольц решает, не медля ни ми-нуты, собираться к отъезду за границу.

После ухода Штольца Обломов размышляет, что за та-кое ядовитое слово «обломовщина». Что ему теперь делать: идти вперед или остаться там, где он сейчас?

Через две недели Штольц уехал в Англию, взяв с Об-ломова слово, что тот приедет в Париж. Но Обломов не сдви-нулся с места ни через месяц, ни через три. Что же стало причиной? Обломов более не лежит на диване, он пишет, читает, переехал жить на дачу. Все дело в Ольге Ильинской.

Штольц познакомил Обломова с ней перед отъездом. Оль-га — это чудесное создание «с благоухающей свежестью ума и чувств». Она была проста и естественна, не было в ней ни жеманства, ни кокетства, ни доли лжи. Она любила музыку и прекрасно пела. Она не была в строгом смысле слова краса-вица, но всем казалось таковой. Ее взгляд смущал Обломова.

Тарантьев в один день перевез весь дом Обломова к сво-ей куме на Выборгскую сторону, и Обломов жил теперь на даче по соседству с дачей Ильинских. Обломов заключил с кумой Тарантьева контракт. Штольц рассказал Ольге все об Обломове и попросил приглядывать за ним. Ольга и Илья Ильич проводят все дни вместе.

Обломову Ольга стала сниться по ночам. Он думает, что это и есть тот идеал спокойной любви, к которому он стре-мился.

Ольга же воспринимала их знакомство как урок, кото-рый она преподаст Обломову. Она уже составила план, как отучит его от лежания, заставит читать книги и полюбить вновь все то, что он любил раньше. Так что Штольц не узна-ет своего друга, когда вернется.

После встречи с Обломовым Ольга сильно изменилась, осунулась, боялись, что она даже заболела.

Во время очередной встречи Обломов и Ольга разгова-ривают о предполагаемой поездке Ильи Ильича. Обломов не решается признаться Ильинской в любви. Ольга протяги-вает ему руку, которую тот целует, и Ольга уходит домой.

Обломов вернулся к себе и отругал Захара за мусор, ко-торый повсюду в доме. Захар к тому времени успел женить-ся на Анисье, и теперь она заправляла всем хозяйством Об-ломова. Она быстро прибрала в доме.

Обломов же опять лег на диван и все думал о том, что, возможно, Ольга тоже любит его, только боится признаться в этом. Но в то же время он не может поверить, что его мож-но полюбить. Пришел человек от тетки Ольги звать Обломо-ва в гости. И Обломов вновь уверяется в том, что Ольга лю-бит его. Он опять хочет признаться Ильинской в любви, но так и не может перебороть себя.

Весь этот день Обломову пришлось провести с компа-нии тетки Ольги и барона, опекуна небольшого имения Оль-ги. Появление в доме Ильинских Обломова не взволновало тетку, она никак не смотрела на постоянные прогулки Оль-ги и Ильи Ильича, тем более, что слышала о просьбе Штоль-ца не спускать с Обломова глаз, раскачать его.

Обломову скучно сидеть с теткой и бароном, он стра-дает оттого, что дал понять Ольге, что знает о ее чувствах к нему. Когда Ольга наконец появилась, Обломов не узнал ее, это был другой человек. Видно было, что она заставила себя спуститься.

Ольгу просят спеть. Она поет так, как поют все, ничего за-вораживающего Обломов в ее голосе не услышал. Обломов не может понять, что же случилось. Он раскланивается и уходит.

Ольга переменилась за это время, она как будто «слу-шала курс жизни не по дням, а по часам». Она теперь всту-пила «в сферу сознания».

Обломов решает переехать либо в город, либо за грани-цу, но подальше от Ольги, ему невыносимы перемены, про-изошедшие в ней.

На следующий день Захар сообщил Обломову, что видел Ольгу, рассказал ей, как живет барин и что хочет переехать в город. Обломов очень разозлился на болтливого Захара и прогнал его. Но Захар вернулся и сказал, что барышня просила Обломова прийти в парк. Обломов одевается и бе-жит к Ольге. Ольга спрашивает Обломова, почему он так давно у них не появлялся. Обломов понимает, что она вы-росла, стала выше его духовно, и ему становится страшно. Разговор идет о том о сем: о здоровье, книгах, о работе Оль-ги. Затем он решили пройтись. Обломов намеками говорит о своих чувствах. Ольга дает ему понять, что есть надежда. Обломов обрадовался своему счастью. Так они и расстались.

С тех пор уже не было внезапных перемен в Ольге. Она была ровна. Иногда она вспоминала слова Штольца, что она еще не начинала жить. И теперь она поняла, что Штольц был прав.

Для Обломова теперь Ольга была «первым человеком», он мысленно разговаривал с ней, продолжал разговор при встрече, а потом опять в мыслях дома. Он уже не жил преж-ней жизнью и соизмерял свою жизнь с тем, что скажет Оль-га. Они везде бывают, ни дня Обломов не провел дома, не прилег. И Ольга расцвела, в глазах ее прибавился свет, в движениях — грация. В то же время она гордилась и лю-бовалась Обломовым, поверженным к ее ногам.

Любовь обоих героев стала тяготить их, появились обя-занности и какие-то права. Но все же жизнь Обломова оста-валась в планах, не была реализована. Обломов больше всего боялся, что однажды Ольга потребует от него реши-тельных действий.

Ольга с Обломовым много разговаривают, гуляют. Оль-га говорит, что любовь — это долг, и ей хватит сил прожить всю жизнь и пролюбить. Обломов говорит, что когда Ольга рядом, ему все ясно, но когда ее нет, начинается игра в во-просы, в сомнения. И ни Обломов, ни Ольга не лгали в сво-их чувствах.

На следующее утро Обломов проснулся в плохом на-строении. Дело в том, что вечером он углубился в самоана-лиз и пришел к выводу, что не могла Ольга полюбить его, это не любовь, а лишь предчувствие ее. А он — тот, кто пер-вым подвернулся под руку. Он решил писать к Ольге. Илья Ильич пишет, что шалости прошли, и любовь стала для него болезнью. А с ее стороны это не любовь, это всего лишь бессознательная потребность любить. И когда придет тот, другой, она очнется. Больше не надо видеться.

Обломову стало легко на душе, после того как он «сбыл груз души с письмом». Запечатав письмо, Илья Ильич при-казывает Захару отнести его Ольге. Но Захар не отнес, а все перепутал. Тогда Обломов передал письмо Кате — горнич-ной Ольги, а сам пошел в деревню.

По дороге он увидел вдалеке Ольгу, увидел, как она прочла письмо. Он пошел в парк и встретил там Ольгу, она плакала.

Обломов спросил, что он может сделать, чтобы она не плакала, но Ольга просит лишь уйти и взять письмо с со-бой. Обломов говорит, что у него тоже болит душа, но он отказывается от Ольги ради ее же счастья. Но Ольга гово-рит, что он страдает оттого, что когда-нибудь она разлюбит его, а ей страшно, что когда-нибудь он может разлюбить ее. Это не любовь была, а эгоизм. Обломов был поражен тем, что говорила Ольга, тем более, что это была правда, которой он так избегал. Ольга желает Обломову быть спокойным, ведь его счастье в этом. Обломов говорит, что Ольга умнее его. Она отвечает, что проще и смелее. Ведь он всего боится, считает, что можно вот так взять и разлюбить. Она говорит, что письмо было нужно, ведь в нем вся нежность и забота Ильи Ильича о ней, его пламенное сердце — все то, за что она его и полюбила. Ольга уходит домой, садится за пиа-нино и поет, как еще не пела никогда.

XI Материал с сайта

Дома Обломов нашел письмо от Штольца с требованием приехать в Швейцарию. Обломов думает, что Андрей не зна-ет, какая трагедия здесь разыгрывается. Много дней кря-ду Обломов не отвечает Штольцу. Он опять с Ольгой. Меж-ду ними установились какие-то другие отношения: все было намеком на любовь. Они стали чутки и осторожны. Однаж-ды Ольге стало плохо. Она сказала, что у нее жар в сердце. Но потом все прошло. Ее мучило то, что Обломов стал для нее ближе, дороже, роднее. Он был не испорчен светом, не-винен. И это Ольга угадала в нем.

Время шло, а Обломов так и не сдвинулся с места. Вся его жизнь теперь крутилась вокруг Ольги и ее дома, «все остальное утопало в сфере чистой любви». Ольга чувствует, что чего-то ей недостает в это любви, но чего, не может по-нять.

Однажды они шли вместе откуда-то, вдруг останови-лась коляска, и оттуда выглянула Сонечка — давняя зна-комая Ольги, светская львица, и ее сопровождающие. Все как-то странно взглянули на Обломова, он не мог вынести этого взгляда и быстро ушел. Это обстоятельство застави-ло его еще раз подумать об их любви. И Илья Ильич реша-ет, что вечером он расскажет Ольге, какие строгие обязан-ности налагает любовь.

Обломов нашел Ольгу в роще и сказал, что так любит ее, что если бы она полюбила другого, он бы молча проглотил свое горе и уступил бы ее другому. Ольга говорит, что она бы не уступила его другой, она хочет быть счастлива только с ним. Тогда Обломов говорит, что нехорошо, что они видят-ся всегда тихонько, ведь на свете столько соблазнов. Оль-га говорит, что она всегда сообщает тетушке, когда видится с ним. Но Обломов настаивает на том, что видеться наеди-не плохо. Что скажут, когда узнают? Например, Сонечка, она так странно смотрела на него. Ольга говорит, что Сонеч-ка давно все знает. Обломов не ожидал такого поворота. Пе-ред его глазами стояли теперь Сонечка, ее муж, тетка Ольги и все смеялись над ним. Ольга хочет уйти, но Обломов оста-навливает ее. Он просит Ольгу быть его женой. Она согла-шается. Обломов спрашивает Ольгу, смогла бы она, как не-которые женщины, пожертвовать всем ради него, бросить вызов свету. Ольга говорит, что никогда не пошла бы таким путем, потому что он ведет в итоге к расставанию. А она рас-ставаться с Обломовым не хочет. «Он испустил радостный вопль и упал на траву к ее ногам».

Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском

На этой странице материал по темам:

  • краткое содержание глав 11-12 части 2 романа обломов
  • краткое содержание обломова 1 часть
  • содержание 2 части романа обломов
  • краткое содержание гончарова обломов часть 2
  • прав ли обломов говоря имя нам легион